— Вот так, — сказал он тихо, глядя мне в лицо, чувствуя горлом каждый мой вдох. — Смотрите на меня. И когда будете кончать — тихо. Совсем тихо. Сможете это для меня?
Я не могла ответить. Я кивнула, насколько позволяла его рука.
Он ускорил движение — там, внизу, — и одновременно чуть сжал ладонь на горле, самую малость, ровно настолько, чтобы я почувствовала его власть, его контроль, то, что я вся сейчас в его руках, буквально, — и это, вот это ощущение полной сдачи, оно меня и добило.
Я кончила у окна банковского приёма, прижатая к стеклу, с его ладонью на горле, глядя ему в глаза, — и сделала это тихо, совсем тихо, как он просил, задавив крик где-то глубоко внутри, выпустив только длинный дрожащий выдох, — и он ловил этот выдох губами, и держал меня, пока это шло волнами, долго, и не убирал руку с горла, пока последняя волна не прошла.
Потом медленно отпустил.
Я обмякла у стекла. Он поймал меня, прижал к себе, дал отдышаться.
— Хорошая девочка, — сказал он тихо мне в волосы, и от этих слов у меня прошла ещё одна короткая дрожь. — Тихо. Идеально. Никто не узнал.
Он дал мне ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прийти в себя. Не больше.
Потом отступил на шаг, и холодный воздух коридора прошёл между нами, и я сразу почувствовала, какая я растрёпанная: платье съехало, волосы у виска, губы. Я стала приводить себя в порядок трясущимися руками, а он стоял и смотрел, и в глазах у него было темно, и по тому, как он стоял, я поняла, что для него это не кончилось. Что он завёл меня, довёл — а сам остался ни с чем, и это был его выбор.
— А вы? — спросила я тихо.
— Что я.
— Вы же... — Я запнулась. — Вам тоже надо.
— Надо, — согласился он ровно. — Я подожду.
— Почему?
Он поправил мне бретель платья — одним пальцем, вернул на место, — и наклонился к самому уху.
— Потому что здесь я вас довёл рукой, тихо, чтобы никто не услышал, — сказал он. — А вот в машине я вас сдерживать не буду. Совсем. И там вы можете шуметь сколько угодно. Так что идите, ведите себя прилично, поговорите с ребятами из аналитики, улыбайтесь. А через час мы уедем. И вот тогда.
У меня подкосились ноги во второй раз.
— Это нечестно, — прошептала я. — Вы опять... предвкушение.
— Учитесь, — сказал он, и в голосе была улыбка. — Оно того стоит. Идите первая. Я через пять минут.
Он поправил мне волосы — последний раз, — и отвернулся к тёмному окну, и стал смотреть на город, и это значило, что мне пора.
Я пошла.
Я вернулась в зал.
Гул, свет, бокалы — всё было точно таким же, как двадцать минут назад, и это казалось невозможным. Сто человек стояли и разговаривали, и никто не знал. Ник обернулся ко мне от группы, лицо обычное, весёлое.
— Ну наконец-то! — сказал он. — Я думал, ты в туалете утонула. Идём, ребята ждут.
Я улыбнулась, взяла новый бокал, чтобы занять руки, и пошла с ним, и следующий час говорила с людьми, чьи имена тут же забывала, и смеялась, и кивала, и не слышала ни слова, потому что всё во мне было натянуто на одну струну — на обещание, данное у окна. Через час. В машине.
Кейн вошёл в зал через несколько минут после меня. Спокойный, застёгнутый, безупречный, с тем же бокалом, который так и не пил. Он прошёл мимо нашей группы, не замедлившись, кивнул кому-то, и на меня не посмотрел ни разу — идеально, совершенно ни разу. Только проходя за моей спиной, так близко, что я почувствовала тепло, он сказал, не останавливаясь, тихо, так что услышала только я:
— Синее вам идёт. Особенно сзади.
И пошёл дальше, а я чуть не выронила бокал.
А в другом конце зала стоял Оуэн.
Он стоял у стеклянной стены, один, со своей водой, и смотрел на меня. И когда я поймала его взгляд, он не отвернулся — наоборот, он смотрел прямо, спокойно, а потом медленно перевёл глаза на Кейна, который как раз отошёл к другой группе, потом обратно на меня.
И приподнял свой стакан. Чуть-чуть. В мою сторону.
Не чокаясь. Просто приподнял, с непонятным лицом, в котором не было ни ревности, ни осуждения, а было что-то холодное и терпеливое, — как у человека, который наконец собрал головоломку и теперь просто держит её в руках, решая, что с ней делать.
Он знал.
Я поняла это окончательно, глядя на него через зал. Не подозревал — знал. Он видел, как я ушла в коридор. Видел, наверное, как через минуту туда же ушёл Кейн. Видел, как мы вернулись порознь, с интервалом. Видел «синее вам идёт», брошенное на ходу. Для человека, который всё замечает, этого было более чем достаточно.
Он приподнял стакан за меня — или за нас, — и отпил, глядя мне в глаза.
И мне стало холодно, несмотря на всё тепло этого зала, потому что я поняла: с этой секунды наша тайна перестала быть только нашей.
Теперь её знал третий.
И этот третий был не Ник, который проболтался бы по доброте и забыл. Это был Оуэн — тихий, терпеливый, внимательный Оуэн, который ничего не делал просто так и ничего не забывал.
Я отвернулась первой.
Но весь оставшийся вечер, смеясь с аналитиками, потягивая нетронутый бокал, ожидая обещанной машины, я чувствовала его светлый спокойный взгляд у себя на спине — на той самой голой спине, которую сегодня трогали двое мужчин, и видел третий.
Мы уехали порознь.
Он ушёл первым, попрощавшись со всеми одним общим кивком. Я подождала, как договорились, полчаса — самые длинные полчаса в моей жизни, — и попрощалась с Ником, который к тому времени был уже совсем весёлый и порывался проводить меня, и я еле от него отбилась, и спустилась вниз, и вышла на улицу, в снег.
Машина стояла у тротуара. Чёрная, тихая, с работающим мотором.
Задняя дверь открылась изнутри.
Я села. Он был там — в темноте салона, без пальто, оно лежало рядом, — и не успела дверь закрыться, как он притянул меня к себе.
— Целый вечер, — сказал он мне в губы. — Целый вечер я смотрел на вас в этом платье и не мог подойти. Смотрел, как Валенти кладёт руку вам на спину. Как вы смеётесь с этими аналитиками. И держался.
— Я знаю.
— Не знаете. — Он опустил стеклянную перегородку между нами и водителем — она поехала вверх, отрезая нас, — и водитель, не оборачиваясь, тронул машину. — Едем долго. Пробки. У нас есть время.
И он не стал сдерживаться, как обещал.
В машине было темно и тепло, за окнами плыл ночной город в снегу, впереди, за стеклом, был неподвижный затылок водителя, — а на заднем сиденье он посадил меня к себе на колени, лицом к себе, и задрал моё синее платье, и стянул то немногое, что было под ним, и я опустилась на него, медленно, до конца, закусив губу, чтобы не застонать в голос.
— Теперь можно, — сказал он тихо, держа меня за бёдра. — Здесь можно шуметь. Стекло не пропускает. Давайте. Я весь вечер этого ждал.
И я перестала сдерживаться — впервые за всё это время, впервые не боясь, что услышат. Я двигалась на нём, а он вёл меня за бёдра, снизу, вжимаясь в меня на каждом движении, и я стонала в голос, ему в шею, и он ловил эти звуки, которые нельзя было выпускать нигде, кроме как здесь, в этой тёмной едущей коробке, отрезанной от всего мира.
Это было медленно и глубоко, совсем не так, как на столе, — там была спешка и злость, а здесь, в темноте, в тепле, под падающий за окнами снег, было что-то почти нежное. Он держал меня, я держала его, наши лбы соприкасались, и он смотрел мне в глаза снизу вверх, и я видела, как с него сходит вся его броня, слой за слоем, пока не осталось только лицо мужчины, которому хорошо со мной, просто хорошо.
Я кончила первой, тихо застонав, — и он на моих волнах кончил следом, вжав меня в себя до конца, уткнувшись лбом мне в грудь, и я почувствовала, как всё его тело содрогнулось, как он на секунду перестал быть неуязвимым.
Потом мы долго сидели так. Машина ехала. Снег падал.
Он гладил меня по голой спине — медленно, рассеянно, — и молчал, и я слушала его сердце, и это был, наверное, самый счастливый момент за всё то время, что я его знала.