Позвали. Принесли доску, чернильницу и перо, и его приподняли на подушках.
Он подписал.
Подпись вышла чужая — такая же, как на отношении о пенсии вдове, которое он подписывал накануне.
— Всё? — спросил он.
— Всё, папа́.
— Тогда посиди.
Миша отложил бумаги на подоконник и сел.
Они сидели молча.
Он слышал, как в коридоре ходят, и как внизу кто-то уронил что-то металлическое, и как за окном шумит море, и как отец дышит.
— Мишка.
— Да.
— Ты меня спасти хотел.
Миша не ответил.
— Я это с мая девяносто второго знаю, — сказал отец. — Я тогда не понял, а понял осенью. Ты меня, дурень, с тринадцати лет лечить взялся, а я смеялся.
Он повёл рукой по одеялу.
— Я не знаю, откуда ты это взял. И не спрашиваю. У тебя своё что-то есть, ты с ним третий год ходишь.
Он нашёл мишину руку.
— Ты не виноват, что не вышло.
— Папа́.
— Не виноват, — повторил отец. — Слышишь? Я тебе это говорю не в утешение. Я тебе это как государь говорю, чтобы ты потом не спорил.
Он сжал руку — слабо, но сжал.
— Ты сделал, что мог, раньше всех и лучше всех. Тут просто нельзя было.
Он закрыл глаза и полежал.
— Иди, — сказал он. — Мать позови.
* * *
В два часа пятнадцать минут пополудни он умер.
Миша стоял у стены, между Ольгой и Ксенией, и держал Ольгу за руку, потому что она вцепилась сама и не отпускала.
Он потом не мог вспомнить эти минуты последовательно.
Он помнил отдельные вещи. Что в комнате было слишком много людей. Что кто-то сзади дышал шумно, и это было невыносимо. Что мама́ сидела на стуле у изголовья и держала отца за руку обеими руками, и не плакала. Что священник читал, и что Миша не разбирал слов.
И что в какой-то момент стало тихо иначе, чем было тихо до этого.
Николай стоял на коленях у постели.
Он поднялся не сразу.
Он поднялся, и все, кто был в комнате, повернулись к нему, и он это увидел, и Миша увидел, как он это увидел.
Ему было двадцать шесть лет, и он только что перестал быть чьим-то сыном.
* * *
Дальше начались вещи, к которым Миша не был готов, хотя мог бы догадаться.
К вечеру выяснилось, что империя остановилась.
Не вся и не совсем — но остановилась.
В шестом часу из Ялты пришёл человек от телеграфной конторы, растерянный, и спросил, за чьей подписью принимать теперь срочные депеши по казённой надобности, потому что прежний порядок был за подписью управляющего и «по повелению его величества», а его величество теперь другое лицо, и подтверждения полномочий нет.
Ему сказали принимать по-прежнему.
Он спросил письменно.
Вечером стало известно, что в Петербурге два банка приостановили часть операций по казённым счетам — до разъяснения; что таможня в Одессе задержала выпуск партии по той же причине; и что где-то отменили выезд ревизии, потому что предписание было подписано именем, которое уже не действует.
Никто ничего не саботировал.
Просто по всей России сидели тысячи людей, у которых на бумагах стояло «по повелению его императорского величества Александра Александровича», и все они разом обнаружили, что не знают, действительны ли эти бумаги с сегодняшнего дня.
Миша слушал это в углу нижней комнаты и вдруг очень отчётливо, до неприличия ясно понял вещь, о которой не думал никогда.
Государство держится на подписи одного человека. Не на законах, не на ведомствах, не на присяге — на том, что где-то есть живой человек, чьё имя делает бумагу действительной. И когда он умирает, бумага перестаёт быть действительной не по закону, а по страху: всякий, кто должен её исполнить, начинает бояться, что его после спросят.
Он вспомнил Ольхина, писавшего три ночи, и последний пункт, и слово «непрерывность», и понял, что тот думал именно об этом.
Своя телеграмма пришла в восьмом часу.
ЧТО ПЕЧАТАТЬ ЖДУ УКАЗАНИЙ РЕУТОВ
Миша написал ответ на бланке, тут же, стоя.
ПЕЧАТАЙТЕ НОМЕР ОБЫКНОВЕННЫЙ БЕЗ ТРАУРНОЙ РАМКИ ПЕРВОЙ СТОРОНОЙ РАСПИСАНИЕ ПРИЁМА И СВОБОДНЫЕ МЕСТА КАК ВСЕГДА ИЗВЕСТИЕ ВТОРОЙ СТОРОНОЙ ТРИ СТРОКИ БЕЗ ПРИЛАГАТЕЛЬНЫХ
Он подумал и приписал:
ОТЧЁТ ЗА ГОД ВЫХОДИТ В СРОК
* * *
Николай позвал его поздно, ближе к полуночи.
Он сидел в маленькой комнате один, при двух свечах, и перед ним лежали бумаги, к которым он, судя по всему, не притрагивался.
— Садись.
Миша сел.
Они долго молчали.
— Я не готов, — сказал Николай.
— Я знаю.
— Все знают, — сказал он. — В этом и ужас, что все знают, и все теперь будут делать вид, что я готов.
Он потёр лицо ладонями.
— Мне сегодня в шесть часов принесли на подпись четыре бумаги. Четыре. Я их прочёл и понял, что не понимаю ни одной. Не слов — слова понятные. Я не понимаю, откуда они взялись и правда ли то, что в них написано.
Он поднял глаза.
— А папа́ понимал?
— Не всегда, — сказал Миша. — Он спрашивал.
— Что спрашивал?
— Откуда сие известно.
Николай посмотрел на бумаги.
— Он мне это говорил, — сказал он. — В прошлом году. Я решил, что он придирается.
Он подвинул к себе верхний лист и сейчас же отодвинул.
— Мишка. Я тебя об одном попрошу. Ты приходи.
— Куда?
— Ко мне. Раз в месяц, чаще, как хочешь. С тем, что ты проверил. — Он говорил быстро, боясь, что перебьют. — Не с советами, советов мне будет довольно. Просто приходи и говори: вот это я смотрел сам, и там не так, как написано.
Миша сидел и слушал слово в слово то, о чём просил отец одиннадцать дней назад.
— Буду приходить.
— Ты обещаешь?
— Обещаю.
Николай кивнул.
Он взял верхнюю бумагу, посмотрел на неё и вдруг спросил совсем другим тоном:
— А что с твоим Попечительством? Мне говорили, там что-то решать надо.
— Папа́ сегодня подписал положение.
— Какое?
Миша рассказал.
Он рассказал коротко, все три пункта, и последний тоже, и Николай слушал, наклонив голову, и на последнем пункте поднял брови.
— Ты сам вписал, что тебя можно закрыть?
— Мы сами.
Николай долго смотрел на него.
— Хорошо, — сказал он.
Он взял перо, придвинул чистый лист, что-то написал на нём и промокнул рукавом, как делал всегда и как делал в мае девяносто второго года, когда писал записку Семёнову.
— Вот, — сказал он. — Это не указ, указ потом. Это чтобы завтра никто ничего не приостановил.
Он подал лист.
Там было четыре строки: что Императорское попечительство помощи и полезных начинаний продолжает действие в прежнем составе, что все его обязательства остаются в силе и что председателю сохраняется право личного доклада.
И подпись.
Первая подпись нового царствования, поставленная в первый её день, — на бумаге о четырёх уездах, семидесяти четырёх школах и двухстах десяти печах.
— Продолжай, Миша, — сказал Николай.
Он сказал это не тем голосом, каким это сказал отец два года назад, — тише и без всякой силы.
Но слова были те же самые.
Глава 25
Гроб несли до Ялты на руках.
Дорога от Ливадии до города идёт под уклон, три версты с небольшим, и по ней шли пешком — семья, свита, духовенство и татары из окрестных деревень, которых никто не звал и которые пришли сами и шли обочиной, сняв шапки.
Погода стояла хорошая. Это Миша запомнил отдельно и потом стыдился, что запомнил.
В Ялте гроб поставили на корабль, и корабль пошёл в Севастополь, и от борта было видно берег, и все стояли у борта и смотрели на берег, потому что смотреть друг на друга было нельзя.
В Севастополе его перенесли в поезд.
Поезд был длинный. Вагон с гробом — второй от головы, отделанный внутри чёрным; за ним вагон семьи; дальше свита, духовенство, прислуга, охрана, канцелярия.
Отсюда до Петербурга было двое с половиной суток хода. Ехали неделю.