Он сидел и смотрел на эти два числа, положенные рядом, и они были простые, как удар в лоб. Раздать в марте то, что двадцать девятого марта пришло и до сих пор не разгружено, нельзя. Не «сомнительно», не «требует проверки». Нельзя.
Одно расхождение. Одно, но такое, в котором не спрячешься за четверти и пуды.
Карту принёс Аркадий — обычную губернскую, из какой-то конторы, с чернильным штемпелем артели в углу и продранным сгибом. За карту он попросил рубль, которого у Миши не было.
— Я отдам.
— Само собой, — сказал Аркадий.
Красную булавку он воткнул в Козловский уезд.
Булавка оказалась до обидного маленькой. Он почему-то ждал, что это будет выглядеть значительнее.
— И всё? — спросила Ольга.
Она возникла в дверях сразу, как только в комнате начало происходить что-то интересное, — у неё был на это дар.
— И всё.
— А остальные когда?
— Надеюсь, что никогда.
Ольга посмотрела на него как на человека, который зря повесил такую большую карту.
— Так неинтересно. Надо чёрных ещё. И вот сюда, где Сибирь, — там наверняка что-нибудь. Там всегда что-нибудь.
— Ольга.
— Я тебе нарисую, — пообещала она и ушла рисовать.
Вошёл Прохор, поглядел на карту, на булавку и на четыре свежие дырки в штукатурке.
— Дырки, — сказал он, — придётся объяснять.
— Кому?
— Мне, ваше высочество.
Вечером Миша сел писать Георгию.
Он честно писал про дом: что у Забавы родился жеребёнок и Ольга назвала его Кавказом, отчего Ксения дразнит её кавказской княжной, а Ольга дерётся; что папа́ третий день не в духе из-за смотра; что мама́ считает дни до первого письма и делает вид, что не считает.
Про остальное он написал в самом конце, коротко:
«Я, кажется, во что-то ввязался. Пока не понимаю во что. Если выйдет глупо, ты первый узнаешь, потому что тебе я вру хуже всего».
Ответ мог прийти недели через три, не раньше.
* * *
Он ждал субботы, потому что по субботам отец после доклада бывал спокойнее.
Расчёт не оправдался. Отец был усталый и злой, сидел без сюртука, и на столе перед ним лежало что-то, от чего он ещё не отошёл.
— Ну?
Миша встал у стола.
Он готовился три дня и знал наизусть, чего делать нельзя. Нельзя приносить теорию. Нельзя произносить слово «система». Нельзя говорить про комитет. Нельзя намекать, что взрослые люди, назначенные отцом, пишут ему сказки.
Можно принести один факт.
— В Козлов двадцать девятого марта пришли восемь вагонов с хлебом, — сказал он. — Они стоят на путях в тупике. Неразгруженные. Сегодня третья неделя, как стоят.
Отец поднял голову.
— А в сводке за апрель, которую вы читали при мне в понедельник, написано, что по Козловскому уезду хлеб роздан в марте.
Тишина.
— Откуда, — очень ровно спросил отец, — ты это взял?
— Цены из тамбовских газет. Про вагоны узнал мой лакей.
— Твой лакей.
— Аркадий. Он через телеграфиста на станции и человека в конторе.
Отец смотрел на него долго.
— У тебя, — сказал он наконец, — лакей ходит по конторам.
— Да.
— И ты ему платишь.
— Три рубля. Больше у меня нет, я деньги отдал.
— Кому?
— Няньке Ольги, — сказал Миша. — У неё племянница в том уезде. Она третий месяц пишет, что едят мякину.
Отец встал.
Он был очень большой, и в тесном кабинете это чувствовалось физически. Он прошёл к окну, постоял, вернулся.
— Ты просишь денег или позволения?
— Сначала позволения, — сказал Миша. — Если проверка окажется пустой, деньги вам не понадобятся.
Отец хмыкнул.
— Хорошо сказано. Сам придумал?
— Сам.
— Врёшь ведь.
— Сам, — сказал Миша.
Отец сел обратно и упёрся ладонями в колени.
— Слушай меня. Отвечать будешь потом, сначала выслушаешь всё.
Он загнул палец.
— Первое. Один уезд. Козловский. Не губерния, не три губернии, не Россия. Уезд. Проверишь его — приходи, поговорим о втором.
Второй палец.
— Второе. Один сам ты никуда не полезешь. Тебе тринадцать лет, а с губернатором надо уметь разговаривать, и ты не умеешь. Есть человек, Ордынцев, граф, по ведомству императрицы Марии двадцать лет. Он будет при тебе. Не при мне при тебе, а при тебе — понимаешь разницу?
— Понимаю.
— Ни черта ты не понимаешь, но ладно.
Третий палец он не загнул. Он положил ладонь на стол.
— Третье, и это главное, и это не условие, а приказ. Что найдёшь — принесёшь мне. Мне, понял? Не матери. Не за столом. Не Ксении, чтобы она разнесла по всей Гатчине к обеду. И не дай тебе бог куда-нибудь ещё.
— Куда «ещё»?
— Ты знаешь куда, — сказал отец.
Он помолчал.
— Эти бумаги подписывает Ники. Он председатель этого комитета с ноября. Он их не сочиняет, ему их присылают, и он делает что может, и он мне их приносит с чистым лицом, потому что сам верит. — Отец говорил медленно, тяжело выговаривая. — Если в его сводках грязь, я хочу знать первым. Я, а не человек в трактире, который развернёт газету и прочтёт, что наследник российского престола второй месяц подписывает враньё.
— Я понимаю.
— Не понимаешь. — Отец потёр лицо ладонью. — Когда государю врут — это беспорядок. Беспорядок чинится. А когда об этом читают вслух в трактире, чинить уже нечего, потому что чинить будут не хлеб. Чинить будут нас.
Миша молчал.
Он ничего не терял. Права печатать у него не было, просить его в голову не приходило, и вообще при чём тут газеты — он собирался проверить восемь вагонов в тупике. Это условие не стоило ему сегодня ровным счётом ничего.
— Хорошо, — сказал он. — Всё вам и только вам.
— Дай руку.
Миша протянул руку.
Отец пожал её — не как мальчику, а всерьёз, коротко и сильно, как жмут при уговоре. Ладонь была огромная, сухая и очень тёплая, и Миша, у которого в эту секунду в голове не осталось ничего, кроме этой теплоты, пожал в ответ и подумал только о том, какая она большая.
— Денег у меня нет, — сказал отец, отпуская. — И не смотри так, правда нет. Ступай к матери. У неё на такие вещи всегда находится.
— Спасибо, папа́.
— Иди.
Миша дошёл до двери.
— Один уезд, — сказал отец ему в спину. — Россию потом трогать будешь.
Он уже брался за ручку, когда отец добавил, не поднимая головы от бумаг:
— Ножик Гоше ты хорошо выбрал.
Глава 4
Он готовился к бою.
Он приготовил четыре довода, два запасных и один на случай, если мать скажет, что это неприлично. Он продумал, в какой момент уступить в мелочи, чтобы получить главное. Он решил просить тысячу рублей и заранее согласился на пятьсот.
Боя не было. Была рассадка.
— Разумеется, — сказала мама́, не отрываясь от списка. — Ксения, где перо? Значит, так. Покровительство я беру на себя, иначе ты не получишь ни копейки и ни одного ответа на письмо. Графиня Стенбок даст, Апраксина даст непременно, потому что дала Стенбок, Воронцова даст мало и будет всем рассказывать, что дала много…
— Мама́, я хотел проверять.
— Ты будешь проверять, милый. Сначала будет чай.
Она отложила перо и посмотрела на него.
— Тридцать тысяч.
Миша моргнул.
— Что?
— Тридцать тысяч рублей, — повторила мама́. — Десять моих, остальное по подписке. Больше сразу не бери, будет заметно, а меньше брать не имеет смысла, на меньшее ты найдёшь одну кражу и не найдёшь второй.
Он сидел и молчал.
Он собирался просить тысячу. Он два дня решал, как обосновать тысячу, и придумал очень хорошее обоснование, и теперь оно лежало у него в голове совершенно ненужное, как зимнее пальто в мае.
— Ты думал, я стану торговаться? — спросила мама́.
— Немного.
— Я торгуюсь с портными. — Она вернулась к списку. — Ксения, перо.
Дальше сорок минут решали название.
Миша сидел и смотрел, как три женщины всерьёз, с карандашом, обсуждают, чем «вспомоществования» хуже «помощи» и не звучит ли «попечительство» слишком казённо для дам, которые должны раскрыть кошельки. Он двадцать лет просидел на совещаниях, где так же обстоятельно спорили о заглавии того, чего ещё не существовало, и был совершенно уверен, что уж в тысяча восемьсот девяносто втором году от этого свободны.