Телеграмма из Лебедяни пришла шестнадцатого сентября, поздно вечером, и была не от Бабина, а от Тарусова, что уже само по себе значило многое.
В ЛЕБЕДЯНСКОМ ОБЪЯВЛЕНО ОФИЦИАЛЬНО ЗА ТРОЕ СУТОК СТО ДЕВЯНОСТО ТРИ БАРАКА НЕТ ИЗВЕСТИ НЕТ ВРАЧ ОДИН ПРОСЯТ ПОМОЩИ ЧЕРЕЗ ГУБЕРНАТОРА ОФИЦИАЛЬНО ПРОШУ УКАЗАНИЙ ТАРУСОВ
Глава 11
Телеграмма Тарусова пришла шестнадцатого в одиннадцатом часу вечера.
В половине двенадцатого Бремзе открыл проектную книгу и выписал ордер. В полночь Аркадий разбудил телеграфиста на гатчинской станции. В четверть первого в Рязань ушло кодовое слово Витте, и Овсянников, поднятый с постели, ответил через двадцать две минуты, что три вагона из пяти свободны и что четвёртый будет к утру.
В шесть утра со склада в Козлове грузили известь — ту самую, июньскую, по двенадцати копеек, из которой к сентябрю осталось четыреста восемьдесят пудов.
В два часа пополудни первый вагон стоял в Лебедяни.
Миша приехал третьим поездом, восемнадцатого, и первое, что увидел на лебедянском вокзале, был вагон, который никто не разгружал.
— Приказа нет, — сказал смотритель.
— От кого?
— От управы. Груз не наш, документов нет, куда принимать — неизвестно.
Он не хамил и не прятался. Он был растерян и, кажется, не спал третьи сутки: в уезде за неделю объявили четыреста с лишним, в городе закрыли базар, и никто ничего не понимал.
Миша достал книжечку.
— Фамилия. Должность полностью. Есть ли у вас предписание не разгружать?
Предписания не было. Через двадцать минут разгружали.
Дальше всё пошло так, как оно должно было идти, — и Миша впервые за четыре месяца увидел это целиком, от начала до конца, не в телеграммах, а глазами.
Известь развезли по семи волостям на подводах, нанятых Кузьмой за наличные у мужиков, потому что земские подводы были расписаны на неделю вперёд. Тарусов с двумя фельдшерами поставил в Троекурове барак — не барак, а пустую школу, вычищенную за сутки, с полами, вымытыми раствором, и с отхожим, вырытым в двадцати саженях, как он велел рыть в Козлове в июле.
Кузьма поставил три кухни: две в сёлах, одну при станции, для тех, кто идёт мимо. У станционной с первого же дня стояли две очереди, и та, что за кипятком, была длиннее.
Реутов привёз из Козлова наборную кассу и печатал лебедянский лист у Ремизова, а возил его туда и обратно почтовым, теряя сутки, и ругался так, что Прохор дважды выходил из комнаты.
В листе с четвёртого номера появилась строка, которой раньше не было: сколько людей в каждой волости обучено кипятить, отделять и поить солёным, и как их зовут.
Их звали по именам. Бабы с рублём в месяц. К октябрю их было сто девять.
— Работает? — спросил Миша у Тарусова на пятый день.
— Работает, — сказал Тарусов. — Не спрашивайте, насколько. Я не знаю.
— А приблизительно?
— Приблизительно — везут раньше. — Он потёр глаза. — В июле везли на четвёртые сутки. Сейчас на вторые. Больше я вам ничего не скажу, потому что дальше начну врать себе.
Один случай Миша прошёл целиком, от начала до конца, потому что хотел увидеть, где цепь рвётся.
Началось это в Троекурове, в среду, часов около шести утра.
У Пелагеи Кульковой, тридцати восьми лет, слегла старшая девка, четырнадцати. Пелагея никуда не побежала. Она сделала то, что делают всегда: положила девку на печь, дала кислого молока и стала ждать, потому что живот у людей болит постоянно и от этого не умирают.
К десяти пришла соседка Настасья Дёмина.
Настасья была из тех ста девяти. Она получала рубль в месяц, у неё дома стояла жестянка с солью и содой, кружка с меткой и лист с тремя рисунками, потому что читала она плохо. Ей объяснили три вещи, и она их выучила намертво, как выучивают молитву: отделить, поить солёным, послать за фельдшером.
Она послала мальчишку.
Мальчишка добежал до школы, где сидел фельдшер Ковригин, за две версты, и Ковригин приехал к двенадцати — не потому, что был расторопнее прочих, а потому, что ему с августа платили девять рублей в месяц отдельно, за то, что его можно найти. Он ничего за этот приезд не получал сверху. Он получал за то, что был дома.
К часу девка уже пила солёное с ложки, потому что Настасья начала поить, не дожидаясь.
Подводу Ковригин взял у Кулькова соседа, и это был единственный кусок цепи, который держался ни на чём: не согласился бы сосед — искали бы до вечера. Довезли к четырём. От Троекурова до школы, где стоял барак, семь вёрст.
Вливать начали в половине пятого — солью, содой и кипячёной водой, аппаратом, который стоил четыре рубля и был куплен в Москве в августе по требованию усманского врача.
Девка выжила.
В тот же день, в трёх верстах, в Волотове, умер мужик сорока лет. Он слёг в понедельник и пролежал дома трое суток, потому что в Волотове обученной бабы не было: назначенная в июле померла в августе, а вторую не выбрали, потому что староста был в отъезде и никак не собирался сход.
Разница между этими двумя людьми составляла двое суток и один рубль в месяц.
Миша записал обоих в книжечку и потом два года не мог отделаться от волотовского старосты, которого никогда не видел.
Гурьев умер двадцать шестого сентября.
Он заболел в ночь на двадцать третье, в Троекурове, куда его перевели из Козлова, потому что там было хуже и потому что он сам попросился. Тарусов вливал ему солёный раствор двое суток. На третьи стало лучше. На четвёртые он умер от сердца, как это бывает у тех, кто уже выкарабкался.
Ему было двадцать два года, он служил второй год, и он единственный в этой истории ни разу не был назван по имени в бумагах, потому что фельдшеров в ведомостях пишут по фамилии.
Телеграмму принёс Бабин.
— Ваше высочество, — сказал он и остановился. — Гурьев.
Миша дочитал бланк до конца, хотя всё понял с первой строки.
— Осип Данилович пишет, что положили в Троекурове, у ограды, — сказал Бабин. — И что отпевали, как по нашему порядку.
— Хорошо.
Он посидел.
— Никанор Степанович. В лист его — как всех.
Бабин поднял голову.
— То есть?
— Строкой, — сказал Миша. — Имя, число, где заболел, где погребён. В том же столбце, в том же порядке. Без отдельного места и без слов.
— Ваше высочество, он же наш.
— Он поэтому и в том же столбце, — сказал Миша.
Он дописал что-то в книжечке, закрыл её и долго не мог вспомнить, что именно записал.
Строка вышла в шестом номере, между Гурьевым Фёдором из Волотова, шести лет, и Гущиным Иваном из Стаева, сорока одного года.
* * *
Толстой приехал третьего октября.
Он приехал сам, на телеге, с мужиком, в тулупе поверх блузы, и на кухне при станции его сначала приняли за подводчика и велели ждать в стороне.
Миша узнал его через окно и минуты полторы просто стоял.
Он видел этого человека всю свою прошлую жизнь: на портретах, на фотографиях, на обложках, на стене в школьном кабинете. Сейчас этот человек стоял во дворе и разговаривал с Кузьмой про дрова, и был меньше ростом, чем следовало, и очень старый.
— Мне сказали, у вас тут кипятком поят, — сказал Толстой, когда его наконец ввели. — За хлеб. Это кто придумал?
— Кузьма Липатович, — сказал Миша.
— А кто велел придумать?
— Я.
Толстой посмотрел на него из-под бровей.
Ему было шестьдесят четыре. Глаза у него были светлые, очень внимательные и неприятно быстрые, и Миша сразу понял, что все три с половиной месяца в уезде сейчас будут разобраны на части.
— Хорошо придумано, — сказал Толстой. — Кипяток даром, хлеб за то, что выпил. Просто и без обмана. Я у себя так не догадался, у меня варят, и всё.
Он сел, не спрашивая.
— Лист ваш я читал.
— И как?
— Лист хороший, — сказал Толстой. — Особенно про мёртвых. Я, признаюсь, не думал, что это напечатают. Кто велел?
— Я.
— И граф ваш не отговаривал?
— Отговаривал письменно, дважды.