Он сложил бумаги.
— Печатаем три вещи. Скучно, коротко и с номерами вагонов.
Губернатора он тоже не тронул, хотя Аркадий уверял, что маклер ходит к губернаторскому чиновнику особых поручений.
— Доказательства?
— Видели, что ходит.
— Мало.
Судебному следователю передали одиннадцать листов и сорок два приложения.
Кубарев сознался на первом допросе, как и графу. Приказчик — на третьем. Маклер отрицал всё и был отпущен за недостатком улик, что Миша, к общему удивлению, счёл правильным.
* * *
Федосеев приехал сам семнадцатого июня.
Он был всё в том же английском сюртуке, гладко выбрит и спокоен.
— Ваше высочество. Я привёз счёт.
Он положил на стол папку.
— Сорок одна тысяча двести. Ваш немец считает верно, я проверял, у него ошибка в девяносто рублей в мою пользу, я её поправил.
— Вы возвращаете?
— Возвращаю. — Федосеев сел. — Двенадцать тысяч сегодня, остальное до Покрова. Векселя при мне.
— Почему?
— Потому что если я стану судиться, я проиграю дороже, — сказал Федосеев. — У вас акт, подписанный казённым ревизором. У вас номера вагонов. У вас Кубарев, который поёт. Мне против этого сказать нечего, а тянуть — терять ещё год и репутацию.
Он говорил спокойно, как о поставке овса.
— Контракты вы у меня отбираете.
— Отбираю.
— Правильно делаете.
Миша посмотрел на него.
— Гаврила Емельянович, кто вам платил маклера?
— Не понимаю вопроса, — сказал Федосеев.
— Кто стоял выше вас.
— Никто, ваше высочество. Я сам по себе.
Он сказал это ровно и без всякого нажима, и Миша понял, что больше не услышит ни слова.
Уже у двери Федосеев остановился.
— Одно позвольте.
— Говорите.
— Прошлой зимой, в январе девяносто второго, в Козловском уезде было худо, — сказал он. — Комитетов было четыре, к февралю осталось полтора. Хлеб тогда возил я.
— Я помню. Вы мне это говорили в мае того года.
— Я к тому, — сказал Федосеев, — что вы меня сейчас убрали, и убрали по делу, я не спорю. А теперь извольте возить сами.
Он поклонился.
— Сын у меня в институте, — прибавил он неожиданно. — На втором курсе. Он вашей газеты выписывает два экземпляра и мне присылает.
* * *
Заказ раздробили на пять частей и отдали пятерым.
Двое были известные торговые дома, трое — мелкие, включая елецкую фирму, которую Ольхин проверял три недели и на которую в конце концов согласился.
Условия для всех пятерых были одинаковые: спецификация, приёмка по образцам Попечительства, право внезапной проверки, реестр закупок в печать и — впервые — порядок обжалования, написанный Ольхиным после свешниковского прошения.
Первая поставка пришла двадцать девятого июня.
Приёмка заняла четыре часа. Взвесили три мешка наугад из четырёхсот; недовес составил три четверти фунта на всю партию, то есть менее сотой доли допуска. Акт подписали трое, из них один не служил в Попечительстве.
Ничего не случилось. Хлеб приехал вовремя, был принят и отправлен в уезд.
Это была самая скучная страница за всё лето, и Бремзе, подписывая, сказал, что за неё-то и платят жалованье.
* * *
Отец принял его двадцать восьмого июня.
Он выслушал доклад целиком, ни разу не перебив, и потом задал два вопроса — про Кубарева и про то, кому отдали заказ.
— Ордынцев сам принёс?
— Сам, папа́. До обыска.
Отец кивнул.
— Он мне докладывал в среду. Полтора часа. — Он помолчал. — Он там про себя написал такое, чего я бы про него не написал.
Он подвинул к себе бумаги и не стал их читать.
— Теперь слушай меня, и это важнее всего, что ты мне сегодня рассказал.
— Слушаю.
— Ты порвал цепь, — сказал отец. — Хорошо. Умно порвал, чисто, без визга, и я тобой доволен, чего я тебе прямо говорю, потому что редко бывает.
Он поднял глаза.
— А теперь запомни. Разорвать плохую цепь — это полдела и даже не полдела. Двадцать девятого числа в Сычёвке всё равно надо, чтобы приехал хлеб.
— Он приехал.
— В этот раз приехал, — сказал отец. — Потому что ты пять месяцев готовил и посадил пятерых вместо одного. А обыкновенно бывает как? Разоблачили, прогнали, все довольны, газеты пишут, а через месяц выясняется, что возить некому, и берут обратно того же самого, только через племянника.
Он побарабанил пальцами по столу.
— Я это видел четыре раза. Один раз сам так сделал.
— Когда?
— Не твоё дело, — сказал отец.
Он не встал.
Миша заметил это позже, уже выйдя, — и сперва не понял, что именно заметил.
Отец всегда вставал. За два года не было ни одного разговора, в котором он не поднялся бы, не дошёл до окна, не постоял бы там, глядя во двор, и не вернулся. Он делал это, когда думал, и делал это, когда сердился, и это было так же неизменно, как то, что он держал чашку всей ладонью снизу.
Сегодня он просидел весь разговор в кресле.
И один раз, в середине, попросил отворить окно, хотя в кабинете было прохладно.
Миша шёл по коридору Арсенального каре и думал об этом, и додумал только у себя, когда сел за стол.
Он вспомнил лейб-медика, и весенний вечер девяносто второго года, и то, как он выиграл в тот вечер и радовался, что взрослые в этом веке сговорчивее, чем принято считать.
И листок, на котором старик записал пять имён.
Николай. Георгий. Ксения. Михаил. Ольга.
Два года. Два года ежегодных записей, роста, веса, числа дней болезни — по пятерым, у которых ничего не болело.
А про шестого не было ни строки, потому что тот весело развёл руками и сказал, что мерить его нечего, он и так весь на виду, и все засмеялись.
И Миша тогда засмеялся тоже.
Глава 21
Он приехал к половине двенадцатого и сел в третьем ряду с краю.
Место было выбрано заранее и не случайно: третий ряд с краю — это место человека, который приехал послушать. В первом ряду сидели министр финансов, товарищ министра, двое из Академии и представитель Военного министерства.
Мишу пытались туда посадить дважды, и оба раза он отказался, и на второй раз распорядитель посмотрел на него с досадой, потому что во втором ряду пустовало кресло и это было заметно.
Годовой отчёт Главной палаты мер и весов читали в первый раз в истории, и Менделеев читал его сам.
Он читал скверно.
Он читал скверно потому, что отчёт — не лекция, в отчёте нельзя отвлекаться, а он отвлекался через фразу, сбивался на подробности, дважды терял место и один раз откровенно сказал, что дальше идёт «казённая часть» и что он её пропустит, а кому надо — прочтёт в печатном.
За год Палата выросла с четырёх человек до двадцати одного.
Из них семеро сидели над возобновлением прототипов, и об этом Менделеев говорил дольше всего.
Фунт сорок седьмого года взвешивали в пустоте.
Взвешивали ночью, потому что днём по набережной идёт движение и весы дрожат; потому что днём меняется температура, а платина её чувствует; и потому что днём в здании ходят люди, а человек, прошедший по коридору, сбивает третий знак.
— Мы взвешиваем от одиннадцати вечера до четырёх утра, — сказал Менделеев. — Всякое взвешивание повторяется двенадцать раз, и я беру не среднее, а все двенадцать.
Он оторвался от листа.
— Милостивые государи, я обязан сказать неприятное. Мы работаем над этим год, и я не могу вам сегодня сказать, каков наш фунт. Я могу сказать, чего мы уже не знаем.
Он снял очки.
— Мы не знаем, что делали в тысяча восемьсот сорок седьмом году. Журналы взвешиваний того времени не сохранились. Есть итог и есть подпись. Как получен итог — неизвестно.
В зале зашумели.
— Вот вам и весь мой годовой отчёт, — сказал Менделеев громко. — За год работы двадцати одного человека мы установили, что не знаем, откуда взялась главная мера империи. Извольте это записать, господа корреспонденты, и извольте написать, что учёный хранитель считает это лучшим результатом года.