Он поднял глаза.
— Куда мне с этим идти?
— Никуда, — сказал Менделеев.
— Тогда я ваш первый заказчик.
Менделеев молчал секунды три.
— Что вы сказали?
— Я говорю, что мне это нужно, — сказал Миша. — Не из уважения к науке. Мне нужно поверять гири, дождемеры, термометры и меры ёмкости, и мне нужно, чтобы поверенная в Козлове гиря была той же самой, что поверенная в Воронеже. Я готов платить и готов быть первым, на ком это опробуют. У меня четыре уезда, кухни, склады и семьдесят тысяч оборота.
— Семьдесят тысяч — это пустяки.
— Это пустяки, — согласился Миша. — Но это пустяки, которые весят и меряют каждый день и записывают. Вам ведь нужно с чего-то начать, и начинать удобнее там, где не жалко ошибиться.
Менделеев сел на край кафедры, что было ему явно привычнее, чем стоять.
— Складно говорите, — сказал он. — Кто вас научил?
— Никто.
— Врёте.
— Мне это уже говорили, Дмитрий Иванович, — сказал Миша. — Тоже министр.
Менделеев неожиданно захохотал — громко, на весь пустой зал.
— Витте, что ли?
— Он.
— Ну, у него спрашивайте про деньги, а про фунт спрашивайте у меня. — Он вытер глаза. — Хорошо. Чего вы хотите?
— Записку, — сказал Миша. — На четыре страницы, не больше, потому что длиннее никто не прочтёт.
— О чём?
— О пяти вещах. — Он читал по книжечке. — Сколько людей нужно и каких. Что делать с эталонами сорок седьмого года. Где ставить первые поверочные отделения и сколько их надо для начала. Какие товары можно испытывать первыми, не заводя новых законов. И что будет готово через год — не через десять, а через год, чтобы было чем отчитаться.
Менделеев слушал, наклонив голову.
— Последнее зачем?
— Затем, что через год кто-нибудь спросит, куда ушли деньги, — сказал Миша. — И если ответить нечего, то на одиннадцатый год денег уже не будет.
Старик хмыкнул.
— Тринадцать лет вам?
— Тринадцать.
— Скверно, — сказал Менделеев.
Миша посмотрел на него.
— Дмитрий Иванович, вы сегодня третий человек, который мне это говорит.
— И все трое правы, — сказал Менделеев. — Записку получите через две недели. Она будет на шести страницах, и вы их прочтёте.
* * *
Домой он вернулся во втором часу.
На столе лежала дневная почта: отношение из Лебедянской управы, счёт от Ремизова за апрельские номера, ведомость по школьным порциям за март и записка Ольхина о том, что форма изъявления согласия прошла третью подпись из четырёх.
Миша сел и придвинул первый лист.
Через минуту он обнаружил, что перечитывает одну строку в четвёртый раз и не понимает её.
Он отодвинул бумаги, встал, прошёлся по комнате, посмотрел на карту с булавками, вернулся, сел и опять придвинул отношение.
Ничего не вышло.
В голове стояла доска. Кривая, в восемь групп, с обломанным мелом на полу и с клеткой, обведённой дважды.
Он просидел так до трёх и не сделал ничего.
Отец нашёл его утром в столовой, куда Миша спустился раньше всех, потому что не спал.
— Ты чего такой?
— Ничего, папа́.
— Был вчера где?
— На чтении. В Техническом обществе.
Отец сел, придвинул тарелку и посмотрел на сына внимательнее.
— Слушай, — сказал он. — Ты у меня который месяц ходишь как приказчик. Ей-богу. Сводки, ведомости, «позвольте доложить». Мать говорит, ты в марте два раза уснул за столом.
— Много дела.
— Много дела, — согласился отец. — А сегодня у тебя лицо человеческое.
Он взял хлеб.
— Тринадцать лет тебе, — сказал он с удовольствием. — Первый раз за год на тринадцать и похож.
Кузьма перехватил Мишу после завтрака, в коридоре, и вид у него был такой, что Миша сразу понял: не про обед.
— Ваше высочество. Дозвольте не в свои дела.
— Дозволяю.
— Я вчера на кухне дворцовой был. По старой памяти зашёл.
Он мял в руках картуз.
— Мука у них идёт от Ушакова. Поставщик двора, четвёртое поколение, медали, всё как следует. Возит сорок лет.
— И что?
— И то, что у них гири свои, — сказал Кузьма. — Ушаковские. С его клеймом. Я поднял, повертел — тяжёлая, честная, литая. Красивая гиря.
Он поднял глаза.
— Только я её на нашу проверил. Которую вы велели из Козлова привезти.
— И?
— И вышло, — сказал Кузьма, — что пуд у Ушакова свой. На три фунта с четвертью легче.
Миша стоял в коридоре Гатчинского дворца.
— Сорок лет? — переспросил он.
— Сорок, — сказал Кузьма. — Только у нас, ваше высочество, тут дом. А он ещё в четыре ведомства возит.
Глава 16
Поверителя прислал Менделеев — вместе с запиской, на четвёртый день, раньше обещанного.
Записка была на шести страницах, как он и предупреждал. Поверителя звали Савелий Фомич Кулябко, было ему за пятьдесят, и он приехал с деревянным ящиком, который нёс сам и никому не давал.
В ящике на бархате лежали гири: пудовая, полупудовая и набор фунтовых, каждая с клеймом и с бумажкой, где стояла дата поверки и подпись.
— Это не эталон, — предупредил он сразу. — Это рабочий образец, сличённый с депошным восьмого числа. Разница записана. Извольте.
Он подал бумажку.
Собирались в буфетной при дворцовой кухне, рано, до шести, пока не было народу. Кузьма привёл двух своих. Бремзе пришёл с книгой. Ушаковскую гирю принесли с весовой, где она лежала сорок лет.
Она была хороша.
Литая, тяжёлая, с гладко залитым дном и с отчётливым клеймом уездной палатки, поновлённым — судя по цифрам — в восемьдесят четвёртом году. Кузьма поставил её на стол, и она встала так основательно, как встают вещи, сделанные всерьёз.
— Красивая, — сказал Кулябко с одобрением.
Он сличал полтора часа и делал это медленно, с остановками, дважды переставлял весы на другой стол, один раз выгнал всех из-за двери, потому что сквозняк.
— Так, — сказал он наконец. — Докладываю.
Все подошли.
— Гиря честная. Не сверлёная, не подпиленная, дно залито ровно, свинца лишнего нет. Кто её делал — делал не воруя.
— А разница?
— Разница есть, — сказал Кулябко. — Полтора фунта с малым. Против моего образца гиря легче.
— Как это может быть, если она честная?
— А так, что честная она по своей палатке, — сказал Кулябко. — Её клеймили в уезде. В уезде лежит свой образец. Тот образец в семидесятых сличали с губернским, а губернский когда-то с петербургским, и всякий раз при сличении расходились на малость и малость эту записывали в допуск. Четыре сличения — четыре малости. Сложите.
Он развёл руками.
— Никто не украл. Просто с каждым разом чуть-чуть, и всё в одну сторону.
— Почему в одну?
— Потому что гиря стирается, ваше высочество, — сказал Кулябко. — И весы стираются. А прибавиться ей неоткуда.
Он повернулся к весам.
— Теперь второе. Гиря дала полтора фунта, а Кузьма Липатович намерял три с четвертью. Стало быть, ещё без малого два фунта где-то тут.
Он показал на коромысло.
— Ножи сточены. Вот эта грань. Ей сорок лет, её никто не менял, потому что весы ходят и ходят. Чашка садится тяжелее, чем должна.
— И это тоже само?
— Само, — сказал Кулябко. — Всё само. Ваше высочество, я двадцать шесть лет в этом деле. Подделку я вижу за минуту, и подделка бывает редко, потому что за неё судят. А вот такое — сплошь и рядом, и не судят никого, потому что судить некого.
Бремзе всё это время сидел с книгой и считал.
— Матвей Карлович?
— Сейчас. — Он дописал столбец. — На мешке это одиннадцать копеек. На возу — рубль сорок.
— А в год?
Бремзе поднял голову.
— По дворцовым кухням, по прошлогоднему обороту муки и крупы, — около двух тысяч восьмисот рублей.
— А по четырём ведомствам, куда он возит?
— Тысяч одиннадцать. Может, двенадцать.
Он закрыл книгу.
— Сорок лет считать не стану, — прибавил он. — И вам не советую. Там пойдут проценты на проценты и выйдет непристойность.