И дров второй жёг вдвое.
Считал Бремзе.
Он считал не цену печи. Он считал десять лет.
— Номер второй, — читал он. — Цена двадцать восемь рублей. Дров при козловских ценах на зимний сезон — тридцать шесть рублей. За десять лет триста шестьдесят. Колосник переменить дважды, дверца один раз, с работой — четырнадцать. Итого четыреста два.
Он перевернул страницу.
— Номер шестой. Цена сорок один рубль. Дров двадцать четыре рубля в сезон, за десять лет двести сорок. Колосник один раз, пять рублей. Итого двести восемьдесят шесть.
Он поднял голову.
— Разница на одной печи — сто шестнадцать рублей. На сорока одной, поставленных за прошлую зиму, — четыре тысячи семьсот пятьдесят шесть. На шестидесяти одной школе уезда — семь тысяч.
— А на первой цене?
— А на первой цене номер второй дешевле на тринадцать рублей, — сказал Бремзе. — Именно поэтому его и покупают везде.
Была ещё протопка с закрытой раньше времени вьюшкой, и это оказалось решающим.
Топила Аксинья, привезённая Кузьмой за особую плату и отдельно проинструктированная закрыть вьюшку рано, как делают все и как делать нельзя.
Номер второй дал в помещение угар, отчего испытание прервали и сруб проветривали два часа.
Номер шестой тоже дал, но меньше, и по причине, которую объяснили только потом: у него дымоход шёл на один оборот длиннее и заслонка сидела так, что до конца не закрывалась, как бы её ни двигали.
— Это нарочно? — спросил Миша.
Ящик открыли на другой день, при всех, и список зачитали вслух.
Номер второй — заведение Свешникова, Петербург. Медали трёх выставок, поставщик учебного ведомства, тридцать восемь лет.
Номер шестой — мастерская Сысоева, город Елец. Четыре работника.
Егор Пантелеевич Сысоев приехал через неделю. Ему было сорок с небольшим, он был в новом сюртуке, купленном явно для этого случая, и первые двадцать минут не садился.
— Егор Пантелеевич, скажите мне про заслонку.
Сысоев вздрогнул.
— Про какую?
— Которая до конца не закрывается.
Он помолчал.
— Виноват, — сказал он.
— В чём?
— Я её нарочно так делаю, — сказал Сысоев. — Ваше высочество, я школьные печи ставлю восьмой год, по уездам. Их топят бабы, у которых пятеро на руках. Она закроет и уйдёт. А потом ребятишки. Я на второй год работы двоих чуть не уморил и с тех пор так и делаю. Дров чуть больше уходит, зато не закроешь наглухо.
— Вы это в бумагах указывали?
— Нет.
— Почему?
— А кто ж такое пишет, — сказал Сысоев с искренним удивлением. — Это ж недостаток. Написать, что у меня заслонка не затворяется, — да меня со смеху с торгов сгонят.
Первую серию заказали в шестьдесят печей.
Сысоев побледнел и сказал, что делает четыре в месяц.
— Значит, будете делать двадцать.
— Ваше высочество, у меня четверо работников и одна вагранка.
— Сколько нужно?
Он считал полчаса, вслух, сбиваясь, на обороте своей же расписки, и вышло у него две тысячи двести рублей — на вторую вагранку, на расширение сарая и на восемь человек.
Аванс дали в две тысячи двести, под условие Ольхина, которое тот выговорил и записал: оборудование, купленное на аванс, остаётся у Сысоева при любом исходе.
— Зачем это? — спросил Миша.
— Затем, что если он не справится, у него отберут всё, и мы получим разорённого мастера и никаких печей, — сказал Ольхин. — А так мы получим разорённого мастера с двумя вагранками, который через год встанет.
* * *
Записка пошла по Петербургу в августе.
Она не была напечатана и не была подписана, и ходила в списках, и в этом была её сила: печатное можно опровергнуть, а список нельзя, потому что его нет.
В ней с прискорбием сообщалось, что Императорское попечительство, учреждение почтенное и полезное, в последнее время устраивает раздачу казённых, по существу, заказов помимо всякого установленного порядка. Что состязание производится по правилам, придуманным самим учреждением. Что образцы шифруются, отчего никто не может знать, кто и как их оценивал. Что победителями оказываются лица, дотоле никому не известные, из глухой провинции. И что старинные заведения, снабжавшие Россию по сорока лет, устраняются юношей тринадцати лет, окружённым людьми без имени и без чина.
— Кто писал? — спросил Миша.
— Не Свешников, — сказал Ольхин.
— Почему вы уверены?
— Потому что Свешников написал сам, отдельно, и написал умнее.
Свешниковское прошение пришло по всей форме, через министерство народного просвещения, и было составлено человеком, который отлично знал, что делает.
Никодим Тарасович не жаловался на решение. Он не оспаривал ни одной цифры и, напротив, свидетельствовал своё уважение к тщательности испытаний.
Он спрашивал одно: каким порядком заинтересованное лицо может обжаловать результат состязания, к кому обращается, в какой срок и кто рассматривает.
— И что? — спросил Миша.
Ольхин молчал дольше обычного.
— Никак, — сказал он. — Ни к кому. Ни в какой срок. Никто.
— То есть?
— В нашем положении о состязании нет порядка обжалования, — сказал Ольхин. — Я его не написал. Виноват.
Он сказал это ровно, без тени самобичевания, как сообщают о неверной дате.
— Ваше высочество, он прав. Полностью. Вы придумали правила, вы их применили, вы объявили победителя, и обжаловать это нельзя нигде, потому что вы никому не подчинены в этой части. Это ровно то самое, в чём вы весь год обвиняете других.
Миша сидел и смотрел на прошение.
— Пишите порядок, — сказал он.
— Пишу с четверга.
Придворная часть кампании была шумнее и глупее.
Обиженных оказалось больше, чем Миша предполагал, и обижены они были не за Свешникова, а вообще: за то, что мальчик, которому четырнадцати нет, второй год что-то устраивает, кому-то платит, кого-то проверяет и о чём-то печатает; за то, что у него сидит немец с книгами, костромской надворный советник и дьяконский сын из уездной типографии; и за то, что ни один из них не имеет никакого отношения к порядочному обществу.
Ксения принесла эту сплетню в готовом виде, как приносила всё.
— Про тебя говорят, — сообщила она за завтраком, — что ты раздаёшь заказы своим любимцам, и что любимцы у тебя из Ельца.
— Кто говорит?
— Все, — сказала Ксения с наслаждением. — И ещё говорят, что тебя надоумил Витте, и что Витте на этом что-то имеет.
Отец, не поднимая головы, спросил:
— А ты им что?
— А я говорю, что Мишка бы Витте и полтинника не доверил, — сказала Ксения.
* * *
Печи развозили в сентябре.
Первые шестнадцать поставили до Покрова, чтобы успеть к холодам. Одну из них — восьмую по счёту — поставили в Сычёвке, в школе, потому что Миша распорядился начинать с тех, где хуже.
Вера Андреевна писала в октябре.
Письмо было деловое и подробное: топится с двадцать шестого, дров на протопку уходит вдвое меньше прежнего, к утру в классе одиннадцать градусов, дети сидят без шуб, чернила не мёрзнут.
В конце был постскриптум:
«Ещё раз благодарю. Я четвёртую зиму пишу вам всем, что у меня холодно, и это первый год, когда мне отвечать нечего».
В ноябре пришло второе письмо, короче.
«Ваше высочество, у нас лопнул колосник. Печь не топится третий день. Мороз двенадцать. Занятий не было в понедельник и вторник, распустила по домам.
Я справлялась в управе. Управа пишет, что чинить надлежит поставщику. Поставщик в Ельце, это триста вёрст. Я написала ему сама, ответа нет.
Пишу вам, потому что больше не знаю, кому».
Глава 18
Кулябко и Сысоев выехали в Сычёвку одним поездом и три дня не разговаривали.
Разбирали печь двое суток.
Колосник вынули, положили на стол и осмотрели при свете. Трещина шла поперёк, от третьего прозора к краю, и была свежая, с чистым сколом.
— Литьё не моё, — сказал Сысоев.