— А ты кто?
Миша остановился.
— Я тоже никто, — сказал он. — Но я никто, на которого посмотрят.
Отец отложил перо.
За окном шёл дождь, ровный и долгий, какой в июне бывает только на севере.
— На юге объявили, — сказал отец. — В Астрахани. Сегодня утром доложили.
Глава 7
— Нет, — сказала мама́.
Она сказала это по-русски, что было плохим знаком: в спокойные минуты она с детьми говорила по-английски или по-датски, а по-русски переходила, когда переставала выбирать слова.
— Мама́…
— Нет. Ты хочешь, чтобы я тебя отпустила туда, где холера.
— В Козловском уезде нет холеры.
— В Астрахани тоже не было в мае.
Она стояла у окна, очень прямая, маленькая, и не смотрела на него.
— Знаешь, что меня злит? — сказала она. — Ты сейчас скажешь мне про вагон. Про какое-то слово в накладной. Ты будешь говорить очень разумно, и я не найду что ответить, потому что я не понимаю в накладных.
— Мама́, там правда стоит вагон.
— Он там стоит, — согласилась она. — И ты поедешь не из-за него.
Она повернулась.
— Ты поедешь, потому что тебе интересно.
Миша открыл рот и закрыл.
Это была правда. Не вся правда, но такая её часть, о которой он сам себе не признавался с того дня, как заикнулся об этом отцу. Ему было интересно. Ему до дрожи хотелось выйти из этих двух комнат, увидеть станцию, пакгауз, тупик, мешки, кухню Кузьмы, настоящий барак — увидеть глазами то, что он полтора месяца читал в телеграммах.
— Да, — сказал он. — И поэтому тоже.
Мама́ моргнула.
Она явно готовилась к спору, и то, что спора не последовало, сбило её больше любого довода.
Решал, разумеется, отец.
Он выслушал обоих, не перебивая, потом задал Мише два вопроса, оба скучные.
— Сколько там сейчас твоего имущества?
— На восемнадцать тысяч рублей. Считая невывезенное.
— И сколько людей?
— Семеро наших. Федот Макарович, Кузьма Липатович, Бабин и четверо при грузе.
Отец кивнул, будто это всё объясняло, и, кажется, действительно объяснял себе именно этим.
— Поедешь, — сказал он.
Мама́ отвернулась к окну.
— Условия, — продолжал отец. — Первое. До Козлова и не дальше. В уезд, по деревням — ни версты. Второе. Ордынцев с тобой, и с ним не спорить. Третье. Конвой, и это не обсуждается, я знаю, что ты скажешь. Четвёртое. Каждый вечер телеграмма сюда, одна строка: жив, здоров, там-то. Пропустишь один вечер — за тобой поедут.
Он помолчал.
— Пятое. Как в уезде объявят первый случай — в тот же день на поезд. Не завтра. В тот же день. Дай слово.
— Даю слово, — сказал Миша.
— Смотри мне.
Мама́ поставила своё условие отдельно и настаивала на нём час.
Телеграмма пришла вечером.
ЗА ЕГО ВЫСОЧЕСТВО ОТВЕЧАЮ ГОЛОВОЙ ДОСТАВЛЮ И ПРИВЕЗУ В ТОМ ЖЕ КОЛИЧЕСТВЕ КОЧЕТОВ
— «В том же количестве», — прочла мама́.
— Это по-морскому, — сказал Миша.
— Это по-разбойничьи, — сказала мама́, но телеграмму сложила и убрала к себе.
Ольга требовала ехать с ним двое суток, потом требовала привезти ей что-нибудь из уезда, потом обиделась и не разговаривала полдня, потом принесла рисунок и велела передать его первому мальчику, которого он там увидит.
Рисунок был про жеребёнка Кавказа.
Миша сунул его в бумажник и потом полгода не мог решить, что с ним делать.
* * *
О его приезде на станции узнали за сутки.
Он специально просил не сообщать. Сообщили, разумеется, — не по злому умыслу, а потому что не сообщить было невозможно: телеграмма о выделении вагона под великокняжеский салон прошла по служебной линии, и через два часа об этом знали в трёх управлениях.
Поэтому на перроне подмели.
Подмели хорошо, широкой полосой, ровно на ту длину, где должен был встать вагон. Дальше, в сторону пакгауза, подметать не стали, и граница была видна отчётливо, как след косы на некошеном лугу.
Начальник станции стоял в новом мундире. За ним смотритель, ревизор движения, приехавший из Рязани нарочно, двое в статском и городской голова, которого никто не звал.
Все они поклонились Мише и заговорили с Ордынцевым.
Это вышло само собой. Ордынцеву было под шестьдесят, он был высок, в дорожном пальто и с той спокойной значительностью, которая при отсутствии других признаков заменяет собой чин. Мише было тринадцать, он был мальчик, доходивший начальнику станции до середины груди.
Граф выслушал первую фразу и не ответил.
Он сделал полшага в сторону — небольшой, вежливый, совершенно недвусмысленный, — и стало видно, что за ним никого нет, кроме этого мальчика.
Начальник станции запнулся и повернулся к Мише.
— Ваше императорское высочество, счастливы…
— Двенадцатый вагон, — сказал Миша. — Известь. Где он?
Пауза вышла нехорошая.
— Он в тупике, ваше высочество. Пятый путь.
— Сколько суток?
— Позвольте уточнить у…
— Сколько суток?
— Одиннадцатые, — сказал смотритель откуда-то из-за спины начальника.
Миша достал из кармана книжечку и карандаш.
Книжечка была самая обыкновенная, в четвертушку, купленная Аркадием за двадцать копеек. Он раскрыл её и стал писать, и на перроне сделалось тихо.
— Ваша фамилия?
Начальник станции назвался.
— Должность полностью.
Назвал.
— Кто вам не даёт выпустить вагон?
— Тут, ваше высочество, дело не в том, чтобы выпустить. Груз к отправке не принят. Накладная составлена неверно, известь показана без указания, что негашёная, а негашёная идёт по особым правилам, и я не имею права…
— Я знаю. Кто имеет право?
— Исправление вносится по месту отправления, ваше высочество. То есть в Петербурге.
— Кем именно?
— Отправителем.
— Кто отправитель?
Начальник станции посмотрел в бумагу, которую держал наготове.
— Императорское попечительство помощи и полезных начинаний.
— Попечительство — это я, — сказал Миша.
Он сказал это без всякого нажима, ровно, как называют число.
— Я его председатель. Отправитель перед вами. Извольте дать бланк.
Тишина стала другого качества.
— Ваше высочество, — сказал начальник станции очень осторожно. — Дозвольте. Тут ведь не в том дело, что мы не верим. Тут порядок такой, что исправление принимается от отправителя, а личность отправителя удостоверяется…
— Чем?
— Печатью и подписью правителя канцелярии.
— Печать при мне, — сказал Аркадий из-за спины.
Он держал жестяную коробку, в которой Бремзе возил печать, потому что Бремзе не доверял её ни почте, ни курьерам, ни судьбе.
Начальник станции посмотрел на коробку, на графа, на мальчика и понял, что попал.
— Ваше высочество, — сказал он с отчаянием. — Я приму. Я приму, разумеется. Только позвольте мне… мне же потом отвечать.
И вот тут Миша сделал то, ради чего, как он понял много позже, вообще имело смысл приезжать.
— Правильно, — сказал он. — Садитесь.
Он сел сам, за конторский стол в дежурной комнате, и придвинул начальнику станции чистый лист.
— Пишите. Не мне пишите — себе. «Исправление в накладной номер такой-то принято на основании такого-то пункта от отправителя в лице председателя Императорского попечительства». Дальше: «Личность отправителя удостоверена печатью учреждения и предъявленным предписанием». Дальше — число, час, ваша подпись и подпись смотрителя.
— Так ведь…
— И четвёртой строкой, — сказал Миша, — вот что. «Впредь исправления по накладным сего учреждения принимать по телеграмме за подписью казначея, без личной явки отправителя».
Начальник станции поднял глаза.
— Это как?
— Это так, что мне через месяц надоест сюда ездить, — сказал Миша. — И вам надоест. Напишите это, я подпишу, копию заверьте и пошлите в управление дороги. Если управление отменит — отменит. А пока не отменило, у вас есть бумага, по которой вы имеете право не звать великого князя из-за одного слова.