— Ты чего белый? — спросил Георгий.
— Не спал.
— От чего?
— Так.
Георгий посмотрел на него внимательнее, чем требовала эта чепуха. У него было лицо человека, который читает быстро и не считает нужным показывать, что прочёл.
— Ну, «так», — согласился он и не стал спрашивать дальше. — Пойдём. Я в четверг уезжаю, пусть хоть за столом на меня посмотрят.
Они пошли.
— В четверг? — переспросил он.
— В четверг. Мама будет говорить, что рано, папа будет говорить, что нечего рассиживаться, а доктор будет говорить, что ему всё равно, лишь бы я не ел за ужином того, что люблю. — Георгий сунул руки глубже в карманы. — И все трое правы, вот что обидно.
* * *
Отец занимал не стул, а угол комнаты.
Рост он знал по книгам — знал цифру, помнил, что она большая. Цифра ничего не объясняла. Александр Александрович сидел, наклонившись над тарелкой, и от него шло тепло, как от печки, а когда он двигал локтем, двигался весь стол.
Столовая была невелика и обжита до последнего угла: неудобный буфет, который явно жалели выбросить, зелёная скатерть, окно во двор, за окном мокрая крыша конюшни. Ни одного лакея, кроме того, что стоял у двери. У Романовых, оказывается, за завтраком не подавали, а передавали.
— Каша стынет, — сказал отец, не поднимая головы.
Он говорил не ему. Он говорил каше.
Рядом с прибором отца лежала бумага. Сложенная вдвое, казённая, с широким полем. Он её не читал и не убирал. Он её сторожил.
— Миша, ты последний, — сказала Ксения. — Как всегда.
— Он газету читал, — сообщил Георгий, садясь. — В коридоре. Стоя.
— Господи, — сказала Ксения. — Началось.
— Оставьте его, — сказала мама.
Мария Фёдоровна разливала чай и вела стол так, что никто за столом не замечал, что его ведут. Маленькая, быстрая, с очень прямой спиной. Она поставила перед ним чашку, чуть повернув её ручкой к правой руке, и на секунду задержала ладонь у его затылка — не гладя, просто проверяя, тёплый ли.
— Ты бледный.
— Я спал плохо.
— От чего?
— От того, что двадцать седьмое, — сказал Георгий с другого конца. — Волновался за меня.
Смеялись все. Смеялся отец — коротко, в бороду, не отрываясь от тарелки. Смеялся Николай, сидевший слева, — мягко, чуть невпопад, как человек, который слышал только вторую половину.
А Миша сидел и понимал, что у него нет подарка.
Это была совершенно детская, позорная, ледяная паника, и она накрыла его целиком: у всех есть, у него нет, он не знал, он не мог знать, и объяснить это невозможно, потому что тринадцатилетний брат, забывший про день рождения, — это не оправдание, это приговор на месяц вперёд.
Сзади что-то тронуло его руку.
Прохор стоял у двери, где ему и полагалось стоять, и держался так, будто ничего не делал. Между тем в ладони у Миши оказался маленький свёрток в синей бумаге, перевязанный ниткой.
Он не имел ни малейшего понятия, что там внутри.
— Гоша, — сказал он и протянул через стол.
Георгий развернул.
Ножик. Складной, в шесть лезвий, с костяной накладкой — тот честный мальчишеский ножик, который выбирают долго, придирчиво и обязательно с лишними лезвиями, потому что лишние лезвия и есть главное.
— О, — сказал Георгий.
Он раскрыл его, потрогал ногтем каждое лезвие по очереди, и лицо у него стало на секунду совсем не двадцатиоднолетнее.
— Хорош. — Он сложил его и убрал в карман. — Буду им твои письма вскрывать. Ты ведь будешь писать?
— Буду.
— Так все говорят.
— Я буду, — сказал Миша, и вышло это серьёзнее, чем требовалось за завтраком.
Георгий посмотрел на него ещё раз, тем же быстрым читающим взглядом, и ничего не сказал.
Дальше был обыкновенный шум.
Ольга получила выговор за локти на столе и немедленно поставила их обратно. Ксения объясняла, что тётя Ольга Константиновна написала из Афин что-то ужасно неприличное, и мама говорила, что это неправда, и было видно, что правда. Николай что-то спросил у отца про смотр, отец ответил односложно. У Николая через девять дней тоже был день рождения, и Ксения уже требовала знать, что ему дарить, а Николай отвечал, что ему ничего не нужно, и это была чистая правда, и от этого Ксения сердилась.
Миша смотрел на отца.
Он смотрел уже долго — так долго, что успел заметить, как отец держит чашку: всей ладонью, снизу, будто она может убежать. Как берёт хлеб. Как двигает плечом, когда собирается сказать что-нибудь неприятное.
Ничего в этом человеке не было неправильного.
Вот что оказалось хуже всего. Он готовился — по дороге сюда, по коридору, всю лестницу — к тому, что увидит больного. Он знал диагноз, знал год, знал месяц. Он приготовился увидеть человека, у которого это уже началось.
За столом сидел здоровенный сорокасемилетний мужик, который ел кашу и был раздражён какой-то бумагой.
— Почему ты так на папа́ смотришь?
Ольга спросила громко и с полным ртом, и стол замолчал.
Все повернулись.
— Я считал, — сказал Миша.
— Что считал?
— Сколько у папа́ в бороде седых.
Отец поднял голову.
— Ну и сколько?
— Сбился.
Ксения фыркнула в салфетку. Георгий засмеялся и закашлялся, и мама посмотрела на него раньше, чем засмеялась сама.
— Считай снова, — сказал отец и вернулся к тарелке. — У меня их с каждой такой бумагой прибывает.
И положил ладонь на сложенный вдвое лист.
— В четверг проводишь Гошу до станции, — сказал он через минуту, ни к кому в особенности не обращаясь, и Миша не сразу понял, что это к нему.
— Я?
— Ты. Ники занят, Ксения проспит.
— Я не просплю!
— Проспишь, — сказал отец. — Ты и сегодня проспала, просто спустилась раньше Миши.
Ольга под столом двинула ногой и попала Мише в щиколотку. Мама передала масло. Пахло кашей, чаем и мокрым сукном от того, кто входил со двора.
И на две или три минуты он перестал быть человеком, который знает, чем всё кончится.
* * *
— На, — сказал отец. — Ты у нас грамотный. Читай.
Бумага проехала по скатерти и остановилась у его тарелки.
Это было сказано в шутку — тем ворчливым тоном, каким сообщают, что от начальства и от погоды толку не будет. Ксения даже не подняла головы.
Миша развернул лист.
Месячная сводка Особого комитета о положении в губерниях, пострадавших от неурожая. Апрель тысяча восемьсот девяносто второго года.
Отправлено. Устроено. Роздано. Отсрочено.
Он читал, и десять секунд ничего не происходило, а на одиннадцатой в нём включилось то, что включалось само и выключить его было нельзя.
Три губернии подряд. Три разных губернатора, три разные канцелярии, тысяча вёрст между первой и третьей.
Одни и те же обороты.
Не похожие — одни и те же. «Положение не внушает опасений». «Меры принимаются с должной успешностью». В третьей губернии кто-то поленился даже переставить слова.
Дальше числа.
Пудов отправлено — круглое. Столовых устроено — круглое. Ссуд выдано — круглое. За месяц, по двенадцати уездам, из четырёх складов, силами разных людей, в распутицу.
Круглое.
И везде, во всех строках, на всех страницах — «отправлено».
Он перечитал ещё раз, медленнее, ища глазами одно слово, и не нашёл его нигде.
— Ники.
Николай оторвался от своего.
— Что?
— Тут написано «отправлено». — Миша повернул лист. — А где написано «получено»?
Николай наклонился, посмотрел, куда указывал палец, и ответил спокойно и обстоятельно, как отвечают младшему брату, который задал дельный вопрос не по делу.
— Это отчёт об отправке. Раздача идёт отдельно, из земств, ведомость приходит к концу месяца.
— И они сходятся?
Николай открыл рот.
Потом закрыл.
Это была очень короткая пауза, полсекунды, не больше, и никто за столом её не заметил — Ксения спорила с Ольгой, мама что-то говорила про четверг, отец тянулся за хлебом.