Он поднял руку и постучал мелом по одной клетке.
— А вот эта, — сказал он, — до сих пор пустая.
* * *
Клетка была в седьмой группе, под марганцем.
Менделеев обвёл её дважды, так что она стала заметнее всех прочих.
— Экамарганец, — сказал он. — Я его расписал в семьдесят первом году. Двадцать два года назад. Вес около девяноста девяти. Окисел вот такой. Должен встречаться при платиновых и молибденовых рудах.
Он опустил руку.
— Его нет. Его ищут, и его не находят, и я, признаться, не знаю почему. Может быть, его мало. Может быть, он неустойчив, хотя это против всего, что мы знаем. Может быть, его найдут через год, и тогда я доживу и буду очень доволен.
Он посмотрел на клетку.
— А может быть, и не через год.
И тут с Мишей случилось то, ради чего он, оказывается, сюда и приехал, хотя до этой минуты был уверен, что приехал послушать.
Он знал.
Он знал год — тысяча девятьсот тридцать седьмой. Знал страну — Италия. Знал, что достанут его не из руды, а сделают в машине, которой сейчас нет ни чертежа, ни названия. Знал, что назовут его технецием, от слова «искусственный», и что человека, который сорок четыре года назад обвёл эту клетку мелом, к тому времени не будет на свете тридцать лет.
Он сидел в шестом ряду и смотрел на большого сердитого старика у доски.
Старик был прав. Прав абсолютно, до последней цифры, про вещество, которого не увидит никогда и о котором не узнает, что был прав.
И он всё равно обвёл клетку дважды.
Миша посмотрел на доску целиком.
Таблица висела перед ним, кривая, набросанная за десять минут, с обломанным мелом и мелом на рукаве, — восемь групп, свинченных из четырёхсот опытов и одной наглости. Она была верна. Она была верна до такой степени, что по ней можно было заказывать вещества, которых нет.
И в ней не хватало целого столбца.
Ни одной клетки. Не дыра в ряду — отсутствие ряда. Ни аргона, ни гелия, ни неона, ни всего того семейства, которое ни с чем не соединяется и потому двести лет никому не попадалось на глаза.
Год. Ровно год до того, как в Англии этот столбец начнут откапывать, и человек у доски сперва не поверит, и станет спорить, и будет спорить долго, и окажется впервые в жизни громко и публично неправ.
Миша сидел и молчал.
Он потом много раз возвращался к этой минуте и всякий раз обнаруживал, что помнит её неправильно. Ему казалось, что он тогда мучился. Мучения не было. Было другое, чему он так и не подобрал слова: он смотрел на человека, который стоял к нему спиной, и понимал, что знает про него всё, что тому предстоит, и что это знание не даёт ему ровно ничего — ни превосходства, ни силы, ни даже права заговорить.
Знание оказалось не властью. Знание оказалось одиночеством.
А человек у доски в это время был жив, сердит и совершенно свободен.
Книжечка лежала у Миши на колене раскрытая.
Он не записал ни строки за всё чтение и обнаружил это только дома.
* * *
Промышленную половину он слушал уже иначе — как слушают после.
Менделеев говорил её быстрее и злее, всё время сбиваясь на цифры, которые помнил наизусть, и всё время извиняясь за то, что сбивается.
Смысл был такой.
Предвидеть можно только там, где можно мерить. Химия предсказала галлий не потому, что химики умнее, а потому, что у химика есть весы, и весы у него в Петербурге такие же, как в Париже, и потому цифру, полученную в Париже, он вправе оспаривать, сидя в Петербурге.
— Отнимите у меня общий вес, — говорил Менделеев, — и весь мой закон обращается в застольный разговор. Я скажу «шестьдесят восемь», он скажет «шестьдесят восемь», и окажется, что это разные шестьдесят восемь, и спорить будет не о чем, потому что не о чем.
Дальше он перешёл на заводы и рассердился окончательно.
Что в России нет промышленности не оттого, что нет угля, руды и людей. Угля довольно, руды довольно, людей больше, чем нужно. Нет одинаковости. Завод в Сормове делает деталь по своей мерке, завод в Луганске по своей, и одна к другой не подходит, и чинить машину приходится тем же заводом, который её строил. Что нельзя завести серии, пока каждый предмет делается по месту. Что нельзя заказывать по образцу, пока образца нет. Что тариф, который он два года считал, — половина дела, а вторая половина в том, чтобы знать, что именно ты обложил.
— Мы обкладываем пошлиной чугун, — сказал он. — Какой чугун? Чей? С каким содержанием? Я вас уверяю, милостивые государи, что в двух присутствиях под словом «чугун» разумеют разное.
Кончил он резко и без всякого заключения — просто остановился, посмотрел на часы над дверью и сказал, что говорит уже час десять и что это неприлично.
Хлопали долго.
Миша хлопал не сразу. Он поймал себя на том, что руки холодные и что он этого до сих пор не замечал.
* * *
Он ждал сорок минут.
Менделеева обступили, и это была не почтительная толпа, а рабочая: спорили, тыкали в записи, кто-то развернул чертёж прямо на кафедре. Дважды казалось, что подступиться можно, и оба раза кто-то влезал вперёд.
Распорядитель дважды предлагал провести его высочество без очереди.
— Нет, — сказал Миша оба раза.
Он почти ушёл. Он уже решил, что уйдёт и напишет письмо, и в эту минуту толпа разошлась, и Менделеев остался у доски один, вытирая руки платком, который от этого стал белым.
Он поднял голову.
— А, — сказал он без всякого удивления. — Мне говорили, что вы тут.
— Дмитрий Иванович, я задержу вас на две минуты.
— Задерживайте.
Миша подошёл.
Вблизи он оказался старше, чем от доски. Под глазами лежали тяжёлые мешки, и правый рукав был в мелу до локтя.
Миша приготовил три фразы. Все три были про то, что он читал, слушал и понимает, и все три он выбросил на ходу.
— Если бы вам дали не кафедру, — сказал он, — а одну государственную задачу. Одну. С чего бы вы начали?
Менделеев перестал вытирать руки.
Он посмотрел на мальчика внимательно, как смотрят на прибор, который непонятно кто поставил на стол.
— С весов, — сказал он.
— Объясните.
— Извольте.
Он бросил платок на кафедру.
— Всё, что мы делаем, начинается со сравнения. Всё. Хорош ли урожай — надо сравнить с прошлым. Хорош ли чугун — сравнить с образцом. Не обвесил ли купец — сравнить с гирей. Дорога ли дорога — сравнить версту с верстой.
Он поднял палец.
— А чтобы сравнивать, нужна одна мера. Не похожая. Одна. И она должна где-то лежать, эта мера, — не в законе, не в уставе, а вещественно лежать в шкапу, и с ней должны сличать все прочие, и должно быть записано, когда сличали и на сколько разошлось.
— И у нас такого шкапа нет?
— У нас такой шкап есть, — сказал Менделеев с отвращением. — Он называется Депо образцовых мер и весов. Три комнаты у Обуховского моста. Меня туда посадили в ноябре.
— Я слышал.
— Все слышали. — Он поморщился. — Мне многие поздравления прислали. Полагали, вероятно, что это отдых. Склад гирь, ваше высочество. Богадельня для отставного профессора. Четверо служащих, из них двое сторожа.
— А эталоны?
— Эталоны есть. — Менделеев вдруг заговорил тише. — Фунт и сажень, платиновые, сорок седьмого года. Хорошие эталоны, честно сделанные. С сорок седьмого года их сличали с английскими один раз.
— Один?
— Один. И то не полностью. — Он потёр лоб. — А по губерниям стоят поверочные палатки, и в них лежат гири, которые клеймят купцам. И эти гири сличали с петербургским фунтом бог знает когда, а некоторые никогда, потому что палатка заведена в семьдесят восьмом году и с тех пор просто клеймит.
Миша достал книжечку.
— Дмитрий Иванович. У меня в Воронежской губернии агроном не может сличить три дождемера, потому что не с чем. У меня в Козловском уезде повар взвешивает крупу на гире, клеймённой в уездной палатке, а палатка сличалась с Петербургом при покойном государе. Я год потратил на то, чтобы поймать поставщика на недовесе, и всё это время мерил его же гирей.