«Ч-черт», — вздохнул Конрад.
«Да нет, это же пчела! Самая настоящая пчела! Я тебя уверяю».
Дядя вернулся к прерванному завтраку, заявив, что никак не может счесть настоящей пчелу пурпурного цвета, которая к тому же летит вверх тормашками и без головы.
«Ты смеешься, а все куда серьезней, чем кажется на первый взгляд, — сказала ему жена. — Все это время он был наш маленький Honig, вот пчелы на него и налетели. А теперь еще эта отметина».
В этой точке в разговор вмешался Дедушка; он скептически отнесся к Розиной интерпретации моей родовой отметины, но вот проехаться лишний раз по ее тщеславным мечтам был совсем не против.
«Ja, конечно, он был Honig, а Энди, в таком случае, — царица, а? А Гектор — трутень, которого выпихнули из улья».
Тетя Роза осторожно дотронулась до моего багряного родимого пятна:
«Что Вилли хотел сказать насчет Honig'а и трутней?»
«Оставь Вилли в покое, — сказал Конрад. — В любом случае нам, бедным рабочим пчелам, всегда приходится расхлебывать чужую кашу».
Однако до самого обеда, орудуя гаечным ключом и выстукивая раму, он улыбался над тем, какое объяснение пчелиному рою дала его жена; после обеда он тоже так и эдак вертел его в голове, покуда колесил по Вест-энду, пытаясь пристроить «Книгу знаний». К ужину, не то мобилизовав собственные немалые познания в фольклоре, не то прибегнув к еще более объемной памяти своего ассортимента, он привел многочисленные исторические параллели к тому, что случилось со мной в гамаке.
«Более ясного знака, чтобы дать ребенку имя, даже и не придумаешь», — заявил он Андреа.
«Даже и вспоминать об этом не хочу», — отозвалась Матушка. Ей все еще досаждали боли, только не от яда, а от гиперобильной лактации, которую не смогла пока остановить никакая диета.
«Да нет, я серьезно, — сказал он, — Например, когда Платон был еще совсем ребенком, ему на губы приземлился пчелиный рой. Говорят, именно таким образом он и получил свой литературный дар».
«Да что ты говоришь, — умилилась тетя Роза, которая за день все уши прожужжала Матушке насчет судьбоносного совпадения между моим прозвищем, родимым пятном и обстоятельствами моего крещения во пчелах, — А я его до сих пор даже и не читала».
«Никогда моего ребенка не будут звать Платоном, — огрызнулась Андреа. — Это даже хуже, чем Кристина».
Дядю Конрада это ничуть не обескуражило:
«История не заканчивается на Платоне. То же самое рассказывают и о Софокле, который написал все эти их греческие трагедии».
Данную информацию Матушка сочла более подходящей к случаю.
«Да уж, с трагедиями у нас все в порядке, одна за другой, просто опомниться не успеваешь».
Но в качестве потенциального имени для ребенка Софокл понравился ей ничуть не больше, чем Платон. Был отвергнут и Ксенофонт, чей «Анабасис», хотя мой дядя сам его и не читал, был, судя по вполне достоверным источникам, обязан красотами стиля тому же природному феномену.
«Вот если бы его звали Билл или Перси — сказала моя матушка, — Но Ксенофонт! Подумать только — Ксенофонт!»
Дедушка на протяжении всей этой дискуссии ковырял в зубах.
«Грек по имени Перси», — не удержался он.
Тетя Роза, чья способность следить за нитью разговора всегда изрядно уступала потребности быть полезной, вспомнила, что того грека-лоточника, у которого Конрад купил ей в 1910 году на Обераммергаусской пасхальной мистерии прекрасной работы пасхальное яйцо, звали Леопольд и как-то там по фамилии.
«Он торговал с тележки, а тележка все время стояла прямо у нашей гостиницы, — объяснила она, а потом, чтобы не казаться слишком уж авторитарной, добавила: — Правда, Конрад тогда сказал, что это был еврей».
«Послушайте, — сказал Конрад. — А давайте назовем его так: Эмброуз».
«Эмброуз?»
«Ну да, Эмброуз. — Совершенно серьезный, он откинул рукой назад прямые светлые волосы и пристально посмотрел на Матушку. — Когда святой Амвросий был во младенчестве, с ним приключилась точно такая же история. Целый рой пчел опустился на его уста, когда он спал в отцовском саду, и люди говорили, что когда он вырастет, непременно станет великим проповедником».
«Эмброуз, — задумалась Роза. — А что, Энди, по-моему, неплохо».
Матушка согласилась, что звучит приятно, по крайней мере если сравнивать с Ксенофонтом.
«Только пчелы ему сели скорее на глаза и на уши, чем на рот, — для порядка уточнил Дедушка, — Вся та сторона лица, на которой у него отметина».
«Одна из них уж точно промахнулась», — сказала Матушка.
«Значит, он научится с необычайной ясностью видеть всякий предмет», — сказал дядя Конрад.
Андреа фыркнула и прикурила сигарету:
«Только в том случае, если из него вырастет святой, наподобие его дядюшки Конрада, а, Роза? Святым в нашем семействе дело всегда найдется».
Разговор перешел на совсем другие материи, однако с тех пор меня стали называть святым Амвросием, в шутку, примерно так же часто, как Honig'ом, и постепенно слово Эмброуз превратилось в мое настоящее имя. Но прошли еще долгие годы, прежде чем хоть кто-то дал себе труд окрестить меня должным образом или выправить мое свидетельство о рождении, на котором до той поры перед фамилией красовалось пустое место. Да и в дальнейшем меня чаще всего называли Honig, Пчелка (в соответствии с неявной символикой моего родимого пятна) или разными другими прозвищами.
Как и в отношении собственного лица, или тела, или внутренней сути, человек испытывает противоречивые чувства в отношении имени, на которое он привык отзываться и в выборе которого он точно так же не принимал никакого сознательного участия. Мне было суждено подолгу размышлять над своей кличкой, смаковать и проклинать ее, не обращать на нее внимания, забалтывать до полной неразберихи, глядеться в зеркало, пока она не превращалась в приросший к моему лицу иероглиф, и прийти в конце концов если не к приятию, то к принятию ее, к холодной нейтральности самопризнания, чей внешний план выражения — улыбка уголками губ. Тщеславие тревожится за собственное имя, Гордость его превозносит, Самопознание реагирует на этот звук рвотным рефлексом, Понимание вздыхает; но все они ходят снаружи, прекрасно понимая, что я и мой знак — не вполне одно и то же и не вполне раздельны.
Но только дайте ему голос: скажите шепотом «Эмброуз», как говаривали иногда, в особых ситуациях, некоторые люди, — и вы увидите, кто вскинется, чтобы ответить. Эмброуз, Эмброуз, Эмброуз, Эмброуз! Смотрите на эту зверюгу, неуловимую, странную из странных, забившуюся в трещины моей души!
АВТОБИОГРАФИЯ: САМОЗАПИСЬ ПРОЗЫ
Ты, который слушаешь меня, дай мне жизнь, так сказать.
Я ни в чем не стану тебя винить.
Мои первые слова не были мои первые слова. Я хотела бы начать иначе.
Мне среди прочего недостает имени собственного. То, которое я ношу, обманчиво, если и не является откровенно ложным. Его я тоже не сама выбирала.
Я не помню, чтобы я просила, чтобы меня производили на свет! Собственно, мои родители об этом и не думали. Пусть даже так. Счет должен быть уравнен. Дети — сами по себе возмездие.
Кажется, я знала самое себя с самого рождения, не зная, что я знаю; отсутствие новостей — уже хорошая новость; быть может, я не права.
Теперь, по здравом размышлении, я не могу сказать, что мне нравится эта жизнь: мой способ связи с миром.
Моя ситуация представляется мне следующим образом: я говорю этаким странным тоном, как будто мне ни до чего нет дела, но это вовсе не означает, что при этом я сама себя слышу. Я благодарна за маленькие акты милосердия. Слушает меня хоть кто-нибудь или нет, я сказать не могу.
Вы здесь? Если так, то я не вижу вас и не слышу, или же вы и есть я, или мы оба и то и другое. Один из нас вполне может оказаться воображаемым лицом: случались у меня фантазии и похлеще. Я надеюсь, что как художественной прозе мне надеяться не на что. Если есть голос, значит, есть и рассказчик.