IV
Самая главная беда с нами, менестрелями, состоит в том, что, по большому счету, мы любим свою работу сильнее, чем своих женщин. И даже сильнее, чем любим самих себя, иначе я бы давно повесился, вместо того чтобы настаивать, назойливо и нелепо, на собственном существовании и царапать в безымянной немоте эти бессмысленные заметки… к Анонимиаде, которую вослед за сим, поиграв с Третьей Частью в Ифигению, я смогу переписывать набело, прямо до тех пор, пока не кончится моя шкура. Если твоя несчастливость и гнусность толкает тебя не к действию, а к искусству, это может спасти тебе жизнь и здравость рассудка; в то же время от этого ты можешь стать еще более несчастливым и гнусным.
Идиотское поручение, которое дал мне Агамемнон, не было, если вы помните, моей единственной заботой в предыдущей, пустой главе; помимо этого я совершенствовал свое искусство, методом проб и ошибок, и тяжкого труда, гораздо чаще возвращаясь к сделанному ранее, чем в той, другой моей работе. Я устроил тотальную поверку нашему родному языку, тем эффектам, которых добивались в нем поэты старые и новые, и тем способам, которыми я мог обернуть их находки к максимальной собственной пользе. Я внимательнейшим образом присматривался к модным течениям в искусстве и в искусстве мысли и прикидывал, как лучше воспользоваться ими, не подпав при том под их влияние. А еще я присматривался к себе, по крайней мере в том, что имело касательство к музам: кто тот человек, который говорит сквозь нотный стан моей музыки, как узник сквозь тюремную решетку; что он там так отчаянно пытается выкрикнуть, пусть даже это будет всего лишь его собственное имя; и как я могу устроить ему побег или, по крайней мере, помочь избавиться от оков. Короче говоря, я натаскивал себя, как гончую собаку, во всех науках, без которых человеку никогда не стать мастером в искусстве поэзии — во всех, за исключением одной, за исключением большого и широкого мира, знания о котором я по-прежнему получал по большей части через вторые руки, как в комиссионном магазине. Увы: поскольку там, где быстрые ручьи Фантазии не закованы дамбами Жизненного Опыта, они бегут слишком легко и свободно и при каждом удобном случае пускаются в разлив, покуда Благоразумие и даже Здравый Смысл не тонут в них окончательно.
Вот потому-то, когда мне стало ясно, что Клитемнестра и в самом деле замыслила интрижку — и не с кем иным, как с двоюродным братом Агамемнона, и руководствуясь при этом отнюдь не любовной страстью, что было бы совсем не в ее духе, но решимостью отомстить за смерть Ифигении на алтаре в Авлиде, — и что моя былая непредусмотрительность поставила под угрозу мою же собственную жизнь, мой титул и мою Меропу, я умудрился убедить себя не только в том, что Царица в конечном счете с благодарностью воспримет мое чистосердечное раскаяние и готовность обо всем ей рассказать, но и в том, что Меропа в последовавшие затем несколько недель откровенно заигрывала с пошляком и грубияном Эгистом только для того, чтобы подразнить меня, совсем о ней позабывшего, и подстегнуть мою ушедшую в иные русла страсть. Более тертый тип сразу сделал бы из полиса ноги: я настырно цеплялся за свое.
И сочинял! Какая злая ирония: страдание неизменно делало мою лиру более красноречивой; а оды о любовных муках, которые я теперь исполнял еженощно, могли не только разжечь страсть в Клитемнестре и вдохновить Эгиста на подвиги, но также и вовлечь Меропу в совершенно неуместные игры и тем приблизить мое собственное падение! Он был никак не Агамемнон, этот сын Фиеста, да и умом не вышел под стать нашей Царице, но он был отнюдь не дурак; он с ходу оценил ситуацию, и не важно, планировался ли его визит в Микены как невинная дружеская поездка или у него уже заранее был какой- то план действий, он быстро понял что к чему и остался погостить. Остроумен, да, Зевсе всеблагий, я бывал остроумен, но только ревность обостряет еще и зрение; я едва ли не сразу разобрался в его мотивах, он так часто заговаривал об Ифигении, и обливал грязью Елену, и отпускал шуточки в сторону Меропы, и осуждал войну, и как бы в шутку принимался рассуждать о том, какая это будет сила, если его собственный город и город Клитемнестры объединятся под единым руководством — и все это время старательно выказывал, как он прислушивается к суждениям Царицы, и восхвалял ее искусство управления государством, спрашивал ее совета в разного рода административных вопросах… и громко причмокивал губами всякий раз, когда Меропа, которую он, едва ее увидев, тут же затребовал себе в личные виночерпии, обходила стол с полной амфорой.
Мне тоже он старательно льстил, я видел это невооруженным глазом, делал комплименты моему таланту, повторял восхищенные отзывы Клитемнестры, завидовал, что я отхватил себе такой лакомый кусочек, как Меропа. Он, коварный, притворялся, что действительно верит в меня как в действующего жиголо Клитемнестры, и, подмигнув, спрашивал, какова она в постели, чем вызывает с моей стороны самые горячие возражения: да нет, я еще ни разу не уложил ее в койку; он тут же шел на попятный и соглашался, что если мужчина спит с такой женщиной, как Меропа, на прочих ему смотреть уже некогда и незачем — и тем пробуждал во мне колкие сквознячки вины за небрежение своими обязанностями в этой жизненной сфере. Со временем он стал гораздо смелее чувствовать себя за столом, он возглашал во всеуслышанье, что за всю свою жизнь он отымел пять сотен женщин, и приглашал Клитемнестру стать пятьсот первой, хотя бы только для того, чтобы уесть Агамемнона, которого он искренне ненавидел, а Меропу — пятьсот второй, после чего он совратит всех остальных женщин, сколько их найдется во дворце. От меня, для пущего спокойствия, — со смехом говорил он, — ему придется отделаться, или позолотить, как это делают с некоторыми другими певцами; почему бы мне не отправиться куда- нибудь подальше, пошататься по свету, попробовать заморскую кухню и заморских девчонок, выступить в кулачных боях, заделать полдюжины ублюдков? Мне, с точки зрения профессионального роста, это принесло бы неоценимую пользу! А тем временем они с Царицей наставят Агамемнону густые и развесистые рога, из чистой любви к искусству, соединят два царства, а потом, если все сложится удачно, угостят муженька топориком и выстроят свой союз уже не на постоянной основе: Клитемнестра будет командовать всем этим курятником, а он оттянется от души во всех кабаках и на всех Меропах соединенного царства.
Все это говорилось в порядке как бы дружеской как бы шутки; Клитемнестра усмехается в сторону, Меропа бранит его за наглость. Но я видел, как вспыхивали у Царицы глаза, и вовсе не от моих аккордов; а позже Меропа говорила мне: «По крайней мере, с ним можно хоть о чем-то поговорить, кроме политики и музыки». Я и сам смеялся над его сальностями, как бы ни задевала меня новая роль Меропы и то явное удовольствие, которое она от этой роли получала: мерзавец был востер, и хотя мне искренне претила сама возможность представить его себе верхом на Царице — даже и не говоря о моей недоудовлетворенной голубке, — как он взгромоздит на нее свое брюхо, похохатывая сквозь густые баки, мне импонировала его дерзость с женщинами, его ненасытная жажда брать от жизни все до последней капли: полная противоположность моему не слишком удачному душевному складу. Увы мне, увы, вот здесь-то я и погиб: по большому счету мне нравился этот негодяй, так же как нравилась Клитемнестра и даже Агамемнон; как нравилась Меропа — и это чувство не имело ничего общего с любовью или желанием; веселый, бойкий на язык чертененок снова проснулся в ней и расцвел, разбуженный Эгистом, в первый раз после того, как мы ушли от наших коз, — и очаровал видавший виды микенский двор. Более всего меня выбивала из колеи их энергия, невероятное количество энергии, которая буквально ключом била в них всех и в каждом в отдельности: мародеры, клятвопреступники, гонители поэтов — восхитительные, внушающие ужас! Глядя в глаза Клитемнестры, я едва ли не физически слышал, как она стонет от наслаждения под этим жирным узурпатором, как бы она ни презирала его тягу к пошлой роскоши, как бы ни была увлечена своими тайными планами; я мог себе представить, как она опустит топор на голову Агамемнона, как станет смеяться вместе с Эгистом над запачканными кровью руками, как повалит его на себя бок о бок с окровавленным трупом — и улыбнется, когда в момент наивысшего наслаждения ударит его кинжалом! Я слышал и его, как он смеется над ее коварством, покуда жизнь вытекает из него, клокоча, на ее вожделенное тело: блядски славный трюк, Клити, девочка моя дорогая, а теперь вперед, ты одна осталась у власти! И в Меропе, в моей такой тихой, такой послушной, в моей сладкой: в этой новой ее царственной улыбке, в том, как она перехватывает и кусает руку ущипнувшего ее Эгиста — начала проглядывать новая женщина, и паре Лединых птенчиков до этой женщины было как до луны. Нет, нет, мне такие не нужны, и жизнь такая тоже не нужна — но презирал за это я исключительно самого себя, не мир.