Оттарабанив сей barrage[51] сугубо риторических или уж до крайней мере безответных вопросов и обнаружив себя тем не менее посередке следующего предложения, он сделал вывод и заставил «героя» своей истории сделать вывод о том, что одно или более из числа нижеследующих условий верны: 1) его собственный автор и есть его единственный, не ведающий устали читатель; 2) в каком-то смысле он и есть свой собственный автор, рассказывающий самому себе свою историю, в каковом случае в каковом случае; и/или 3) его читатель не только не ведает усталости и стыда, он еще и садист, а сам он в этом случае страдает мазохизмом.
Но почему, как тебе кажется — тебе! тебе! — он дул и дул в одну и ту же дудку, безо всякого снисхождения отказываясь хоть чем-нибудь тебя занять и развлечь, как делал это неоднократно в минуты менее отчаянные, чем эта[52],—живостью ли языка, увлекательностью ситуации, незабываемым характером или образом? С чего бы это он настолько безжалостно и бесповоротно решился не завоевать тебя, но, напротив, оттолкнуть? Потому что твой собственный автор, благослови тебя Бог и черт тебя побери, его жизнь в твоих руках! Он пишет и читает сам себя; неужто ты всерьез считаешь, что он не знает, кто дарует его творениям жизнь или смерть? Или что они существуют иначе, как в то время и до той поры, покуда он или другие читают их слова? Старятся иначе, кроме как в то время, когда мы переворачиваем страницы? И что он может умереть до той поры, пока не станет окончательно тебе не нужен? Когда его собственный автор провернул свой фокус, время уже наверняка существовало; перо, подцепив за шкирку, должно было проволочь его слева направо сквозь эти слова, как это делает сейчас твой лишенный чувства сострадания глаз, и остановиться он мог на любом отдельно взятом слове. На этом. Или на этом. Но не остановился, и будет мучить до последнего издыхания, как восточный палач- виртуоз.
Но ты-то не обязан! — воскликнул он, обращаясь к тебе. Тщетно. Если бы он обратился к тебе с петицией, вместо того чтобы читать, не торопясь, особо удачные места, какие такие особо удачные, и проборматывать те, что с болью и кровью, ты бы, вне всякого сомнения, сделал нечто противоположное либо просто вырубил его, и все дела. Но поскольку он только и мечтает умереть, а без твоей помощи никак, ты его и принуждаешь, ты его и принуждаешь. Не будешь же ты отрицать, что прочел это предложение? А это? Что, не хочется заканчивать убийством, так, что ли? Как будто руки у тебя не по локоть в чернилах, как будто не висят на тебе гроздьями иные души! Как будто он узнает, что ты его убил! Валяй. Он же сам нарывается.
Тщетно. Не стал: груз его знания. То, что он продолжает, означает, что он продолжает, a forteriori и ты тоже. Самоубийство попросту невозможно: он не может убить себя без твоей помощи. Все эти петиции, о которых упоминалось выше, даже эта глупая мольба о смерти — не думаешь же ты, что он не понимает, какая это бессмысленная софистика, сам будучи автором и вложив такие же точно в уста тех, чьим автором он был? Читай ты его хоть медленно, хоть быстро, попеременно, непрерывно, повторно, задом наперед, вообще не читай, он этого даже и не заметит, он может только догадываться, что кто-то читает или сочиняет его предложения, вроде вот этого, потому что он сам читает или сочиняет предложения вроде вот этого; общий эффект состоит в том, что возникает общий эффект некой протяженности и внешне последовательного потока времени, хотя чем ближе к концу, тем страницы вроде бы пролетают быстрее.
К какому же он придет заключению? Он уже совсем собрался присобачить к концу своей истории, поскольку древняя как мир аналогия между Автором и Богом, романом и миром давно уже не выдерживает никакой критики и вряд ли можно ее употребить иначе как нарочито ложную, нижеследующие вещи: 1) художественная литература должна признать собственную ирреальность и метафорическую невалидность, или 2) прямо и открыто отрицать наличие подобной проблемы либо же отрицать собственную причастность к ней, или 3) установить некую иную, приемлемую систему отношений между самой собой, своим автором, своим читателем. Между тем, едва он успел закончить вышеизложенное, в кабинет вошла его реальная жена плюс вымышленные любовницы; «Уже за полночь, — с улыбкой сказала она, — и знаешь, что это значит?»
Хотя она вошла в его историю без стука в самый напряженный момент, он все равно не стал ее описывать, поскольку в тот самый момент, когда он вспомнил, что впервые увидел свет за тридцать шесть лет до наступившей ночи, он наконец увидел свет: что он по большому счету все-таки не может быть персонажем в художественном тексте, хотя бы по той простой причине, что подобный текст был бы слишком далек от того, что он считает художественной прозой. Прозой, которая состоит из таких монументальных творений человеческого духа, как «Морганфилд» Катлера, или «Сказки в сказках» Рибо, или его собственные шедевры; факты же — из таких, если угодно, прочтите перечисленное выше. Более того, он мог при помощи простейшего силлогизма доказать, что история его жизни есть повествование строго фактологическое: хотя нападки на зыбкую грань между искусством и жизнью, действительностью и грезой, были, несомненно, основным занятием как для него самого, так и для всей литературы его столетия, что, впрочем, можно с тем же успехом сказать и про век Шекспира и Сервантеса, тем не менее факт остается фактом: во всей известной ему литературной традиции ни один вымышленный персонаж еще не убедил себя, подобно ему самому, в том, что он всего лишь персонаж в художественном тексте. Что и требовалось доказать; а поскольку он был в этом совершенно убежден, то, следовательно, сама его убежденность оказалась ложной. «С днем рождения», — сказала ему жена, и так далее, и поцеловала его, и так далее, закрыв ему обзор, так что совершенно не видно конца предложения, которое он уже совсем было вознамерился закончить, игривым отрицанием собственного отрицания, что он, собственно говоря, в конце концов и сделал, как и его вымышленный персонаж, который тоже закончил свою подошедшую к концу историю, бесконечную, потому что закончить все равно туда-сюда, просто надел на ручку колпачок.
МЕНЕЛАИАДА
Менелай, он более или менее здесь. Муж прекрасноволосый? Кликов победных глашатай! Водитель народов. Зевеса любимец.
Вечный муж.
А, попался? Нет? Меняешь вид, стал волнами морскими, стал порывом ветра? Есть тут кто живой? Есть там кто живой?
Не важно; это не Менелаев голос; этот голос и есть Менелай, все, что от него осталось. Стоит вам меня включить, и я завожу свою историю, единственную мне известную, О Том, Как Менелай Обрел Бессмертие, впрочем, даже и этого я не знаю.
Держите себя в руках.
«Елена, — говорю я, — Елена за все в ответе. С того самого дня, как мы, влюбленные, заклали в Аргосе, пастбищами обильном, коня, и поклялись на его окровавленных членах защищать ее отныне и во веки веков, кто бы из нас ни сделался ее избранником, и до самой той ночи, когда мы корчились в деревянном конском брюхе, а она по очереди разыгрывала роли наших жен — во всем виновата Елена. Города возводятся и становятся прахом, тыща днищ на морском огромном, и каждый капитан убит или рогат — ее дела. В ней моя смерть и причина моего немного странного бессмертия, истоки всякой маски и смены состояний. По чьей, скажите, милости, Одиссей стал психом, Ахилл — женщиной? Кто обратил аргивян в лошадь, верного Синона — в предателя, вашего покорного из оленя в тюленя, Протея — во все, что только сеть на белом свете? Первопричина и маг магов: миссис М».
«Однажды ночью, лежа с ней в постели, я увидел во сне, что я опять сижу в конском брюхе и жду полуночи. Копье Лаокоона все еще сидело у нас в печенках, а Елена, с троянским своим хахалем в кильватере, звала своих ахейских возлюбленных, обращаясь к каждому голосом его жены. “Обними, поцелуй меня, Антикл, милый!” По сердцу, наискось, металлом — как Пандарова стрела когда-то в бок. Но тогда, в коне, покуда умница Одиссей зажимал нам рты, я грезил, что я дома, в постели, и нет еще Париса и войны, есть наша первая ночь, и она вот так же, воркуя, зовет меня. Ах, Антикл, не ты, не ты был обманут; твоя жена была от нас в тысячах лиг, долгие годы пути между вами; моя же — только руку протяни; но дальше, чем твоя. Теперь я думаю, в котором сне мне пригрезился сон, который из Менелаев никогда не просыпался и теперь видит оба».