В иных расположениях духа (как и я, он был подвержен смене настроений) его умозрительные построения становились серьезны лишь наполовину, особенно в вопросах Судьбы и Бессмертия, к коим часто обращались мы в юношеских наших спорах. Рассуждения его, не теряя своей необычности, приобретали неясный и отчасти даже пугающий характер: если бы он и смеялся над нами, сама страстность его речи сводила шутку на нет. В общепринятых точках зрения на проблемы будущего, заявлял он, его не устраивает претензия на всеобщую значимость. Отчего верующим необходимо верить в то, что все утопшие восстанут в конце путешествия на последний суд, а неверующим — в то, что утопленники умирают окончательно, все без исключения? По его мнению (он, по крайней мере, в том клялся и божился), едва ли не каждый из нас пребывал в непрерывном состоянии смерти; он находил даже особое горькое удовольствие в мысли о «Создателе», творящем тысячи морей за отведенный ему срок и населяющем каждое море миллионами пловцов — и на всех почти уровнях творения как море, так и пловцы подлежат бесследному уничтожению, по случайности либо же согласно злонамеренному плану. (Куда как плюралистично, он договаривался даже до множественности Творцов, до миллионов и миллиардов «Отцов», барахтающихся, быть может, в своем собственном ночном море!) Как бы то ни было, утверждал он свой символ веры — и восстанавливал тем самым против себя еретиков заодно с истово верующими, — может быть, в единственном море из тысячи, скажем, один из четверти миллиарда пловцов (что дает одного пловца на двести пятьдесят миллиардов) достигнет истинного бессмертия. В каких-то случаях вероятность должна быть чуть выше; в других — несравнимо ниже, ибо, так же как пловцы различаются по степени умения плавать, включая тех, кто утонул еще до начала путешествия, кто был и вовсе не способен плыть, и других, созданных уже утопшими, от начала, — воображал он, Господи прости, Создателей-импотентов, Творцов, неспособных к творению, а также необычайно плодовитых Творцов, а также все возможные варианты между двумя полюсами. А еще ему нравилось отрицать всякую необходимость соответствия между продуктивностью Творца и прочими Его достоинствами — включая также и качество Его созданий.
Я мог бы продолжить (а он так и делал) перечень безумных его идей — что пловцы в других морях не обязательно схожи с нами; что и Творцы могут относиться к различным, так сказать, видам; что наш конкретный Творец вполне может и Сам оказаться смертен или что мы, возможно, не только Его эмиссары, но и воплощение Его «Бессмертия», продолжение Его жизни в таинственном переплетении Его и наших существований через посредство бесчисленных наших смертей. И даже такое видоизмененное бессмертие (лишенное для меня всякого смысла) он объявлял условным и относительным, вероятной жертвой несчастного случая или сознательного самоубийства: его любимой гипотезой было предположение о взаимопорождении пловцов и Создателей — в условиях исключительно неблагоприятных, если учесть многочисленность тех и других, — и каждая подобная «цепь бессмертия» может оборваться через любое число циклов, «бессмертие», таким образом, как категория относительная, есть не что иное, как цепь циклических перевоплощений, имеющая, вероятно, начало и конец. С другой стороны, он представлял себе циклы внутри еще больших циклов — конечных ли, бесконечных: к примеру, «ночное море», где плавают Творцы, созидая ночные моря и пловцов, нам подобных, может оказаться порождением еще большего по размерам Творца, также одного из многих, а Тот в свою очередь, и так далее. Само время он рассматривал как относительное к нашему опыту, сопоставляя его с категорией величины: кто знает, может быть, с каждым ударом наших хвостов возникают и исчезают микроскопические моря и пловцы подобно тому, как наше море и море наших Творцов утекают секундами в паузах между движениями некоего сверххвоста, в более медленном временном измерении.
Конечно же, я смеялся со всеми вместе над подобной чепухой. Мы были молоды тогда, мы имели лишь смутное представление о том, что ждало нас впереди; в невежестве нашем мы представляли себе ночное путешествие морем великим приключением, героической сказкой. Нам и в голову не приходило ставить под сомнение его необходимость и значимость; естественно, кому-то придется отправиться ко дну, жаль, конечно, но если ты выиграешь гонку, значит, остальные проигрывают, и я, как все мы, считал единственным возможным победителем себя. Мы беспокоились и суетились в нетерпении — скорее бы в путь, неважно куда и зачем, лишь бы только испробовать нашу силу и молодость, поставить их против реалий моря и ночи; если мы и снисходили до разглагольствований нашего скептика — что ж, он был нашим шутом, нашим общим дурачком на счастье. И когда он погиб, никому до него не было дела.
Я и сейчас согласился бы далеко не с каждой из его идей, но насмехаться над ним? — нет, мне уже не до смеха. Кошмар нашей истории избавил меня от собственного мнения, как, впрочем, и от многого другого: тщеславие, доверчивость, жизнелюбие, все — кроме унылого страха и безнадежности, тупого стремления выжить. Что заставляет меня пересказывать его бредни? Подозрение, крепнущее во мне, что ни час: из всех пловцов я и в самом деле могу оказаться единственным, кто останется жив. Носитель опыта всего поколения. Подозрение это, а также недавние перемены в облике моря заставляют меня допускать возможности самые исключительные, сопоставимые с невероятнейшими из фантазий моего покойного друга, и толкают меня на отчаянный шаг, ради обоснования которого я и затеял эту мою своего рода летопись.
Очень может быть, что я просто схожу с ума. Первая гекатомба, когда мы отправились в путь; децимация у водоворота, отравленный ливень, моретрясения; приступы паники, мятежи, резня, массовые самоубийства; постепенное осознание жестокого факта: пережить путешествие не суждено никому — капля за каплей усталости и боли; самый крепкий рассудок захлестнула бы волна безумия. Итак, логично допустить среди прочих вероятностей и следующую: некая смутная аура присутствия огромного тела, песня или, может быть, призыв, льющийся где-то впереди, вверх по течению, не издалека уже, может оказаться галлюцинацией, следствием общего расстройства аппарата восприятия.
Кто знает, может быть, я уже утонул. Ну конечно, я ведь определенно не родился чемпионом по плаванию; возможно, я погиб еще в начале пути и сейчас откуда-нибудь из толщи вод, из глубин умирания представляю себе ночное путешествие морем. В любом случае я уже не молод, а кто как не мы, оставшиеся пока в живых старые пловцы, лишенные всех и всяческих иллюзий, более подвержен всякого рода видениям.
Иногда мне кажется: я — мой утопший товарищ.
Хватит об этом: с недавних пор я уверовал не только в то, что Она существует, но что Она не так уж и далека от меня, впереди, Она смиряет море и влечет меня к себе. В ужасе вспоминаю я самую безумную из его идей: будто бы целью нашей (притом существующей не более чем в одном-единственном ночном море из сотен и тысяч подобных) был не общепризнанный Берег, но таинственное существо, не подлежащее описанию, разве что через посредство парадоксов и расплывчатых метафор можно дать намек на Ее облик: полная противоположность нам, пловцам, и при всем том — наше дополнение, наша смерть, но и наше спасение и воскресение; одновременно конец нашего пути, его кульминация и его начало; нечто в отличие от нас неподвижное и лишенное членов, мерцающая сфера невероятных размеров; самодостаточная и притом, в определенном смысле, абсолютно зависимая от случайности (чудовищно маловероятной), от шанса, одного на миллиарды, что один из нас переживет ночное путешествие морем и достигнет… Ее! Так он называл сей загадочный объект — ОНА, что означало — He-он. Я качаю головой: чересчур нелепо; мне не с кем говорить, кроме себя, и говорю я для того лишь, чтоб не сойти с ума в жуткой этой тьме. Нет Ее! Нет Тебя! Бред, обыкновенный бред; одна лишь Смерть внимает мне, зовет меня. Для утопших все моря спокойны…