Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«“Прошу прощения?”»

«“Телемак? Уже вернулся?”» «“То есть?”»

«“Ты думаешь, я не заметил, тебе ведь и вправду так кажется — как грезы увели тебя куда-то не туда, покуда я рассказывал о счастливом возвращении твоего отца и обо всем прочем? Неужто я не знаю, какие шуточки с вином выделывает Елена? Ты думаешь, ты первый за эти сорок лет, кого я, как мне кажется, оплел с ног до головы своими байками, а на самом деле он меня оставил в дураках?”»

II

«И ответил измотанный за ночь сын Одиссеев: “Твой рассказ заставил нас всю ночь не сомкнуть наших глаз, Менелай, и радость придет с ним на измученную женихами Итаку. Время ехать. Проснись, Писистрат. Наше почтение Гермионе, тысяча поклонов ее волшебнице-матери”».

«“А мое передай, — ответил я, — твоей матери, целомудреннейшей из матерей, музе и великой искуснице в науке плетения всяческих тканей и уз — к коей я и отправляю тебя, дабы ты пересказал ей историю моей кругосветки. Яблочко, скажем так, падает недалеко от яблоньки, и она, как и ты, не сочтет ее ни излишне простой, ни излишне краткой, хоть мы и добрались до развязки всего-то навсего за одну ночь. В ее собственной, я в том не сомневаюсь, ничуть не меньше узелков и хитросплетений — однако же в сравнении с историей твоего отца бледнеют обе; какие только чудеса и великолепные случайности не помешали ему вовремя доплыть домой! В сравнении с тем, что он расскажет в свою первую ночь на Итаке, этот рассказ — что Малый Аякс пред Большим”».

«Промолвив так, я одарил их и отправил восвояси, в Нестором обильный Пилос и к свиньями богатым пажитям, любезным сердцу Одиссея; а сам вернулся туда, где обмануть меня никто не сможет, в свое повествовательское кресло. Там я застал восставшую ото сна Елену, в утреннем пеньюаре, — она с довольным, я бы даже сказал — отчасти пресыщенным — видом томила на свежих угольях две чаши вина с травами. Я чмокнул ее в ушко; она проворковала: “Не надо”. Я наклонился, чтобы ее обнять; “Ты сейчас разольешь вино”. Я надавил, подтолкнул ее обратно, к спальне. “Пусти меня, любовь моя”. Да ни за что на свете, так я ей и сказал; она вздохнула и улыбнулась, женщина, я не так понял, это просто подарок, забава, хобби, игрушечная лошадка, я закрыл глаза, ну, началось: “Менелай, держись”.— “Все, — я сказал, — мне ясно теперь, как день”».

I

Прозревший Менелай держал лишь самого себя, отчаянно и одиноко. Никто не может дважды войти в один и тот же Нил. Когда я понял, что в какой-то момент, там, на пляже, Протей стал Менелаем, который держит Морского Старца, Менелай исчез. Потом я понял, что и Протея как такового более существовать не может, поскольку теперь он с равной же долей вероятности является и попыткой Менелая удержать его, и повествованием об этой безнадежной попытке, и голосом, который ее пересказывает. Умер Аякс; Агамемнон; все мои друзья — и только я не могу умереть, мне повезло меньше всех; скелет Менелая давно обглодали черви, но голос его все плетет и плетет небылицы, несмотря ни на что, сам себе. Это не мой голос, я и есть этот голос, меня больше нет, все изменилось, переменилось, перепеременилось, ушло. И голос тоже, даже и он подвержен изменениям, он грубеет, теряет магнетизм, становится скрипучим, несвязным, пустым.

Ни разочарования, ни страха я не испытываю. Менелай затерялся на фаросском пляже; его больше нет, и так, возможно, даже лучше для него, как для рассказчика его увлекательной повести. Ибо, когда исчезнет голос, он и станет — повестью, историей его жизни,

которой все равно без него не обойтись, когда бы, как и кем она ни была пересказана. А затем, когда, как то и должно всякой повести, всякому повествователю и всякому предмету повествования, история о Менелае тоже уйдет в песок, через десять или через десять тысяч лет, я все-таки ее переживу, я, в последнем ужасающем обличии Протея, в нелепом Элизиуме того, кто под стать Красоте: как абсурдная, неизбывная возможность любви.

АНОНИМИАДА

ЗАГЛАВНАЯ ЧАСТЬ

Когда взошла заря, сосцов

Елены несравненной багрянее,

каковые, если честно, болтались бурдюкообразно у нее в межножье и цветом были пегие, как и вся ее кожа, на коей пишу,

Рапсод просоленный отверз свои солены очи,
И, увидав, что день, всего лишь новый день…

Покончил счеты с жизнью. До точки дописал шедевр. И канул во глубины.

Воззвал к бессмертной музе:

Двурушная богиня! О, воспой
Ты мальчика, любимого тобою,
Которого Агамемнон так и не взял под Трою,
До в городе шпионить за женой оставил.
Спой, Муза, как, противу всяких правил,
Возвышен Клитемнестрой был певец,
Как в сердце у него из всех сердец
Она зажгла пожар тщеты и славы;
Как в музыке, искусстве величавом,
Он истины достигнуть возмечтал
И знания о мире; как он пал,
Не зная ничего о мире дольнем.
Спой и о том еще, как своевольно
Хотел на будущем поставить он печать
И тем помог победу одержать
Коварному Эгисту; как обманом
На безымянный остров в океане
Был ваш покорный высажен, покинут
Людьми, историей, богами был отринут,
Чтобы в конечной точке своего пути
Допеть.

И умереть. И, наконец, уйти. Стезею мертвых, дабы проросла трава

Сквозь ребра, но не раньше чем передние слова запишет, вдохновленные осадком, остатками на самом донце музы, которую, коль будет на то воля Зевса, он все-таки еще разок попользует, прежде чем запечатать ее с богом и отправить восвояси по воле волн, сосуд безнадежной надежды. Последней Песенкой Пивца.

Однажды, много лет назад,
Я острых виршей сплел каскад
И каплей терпкого вина почтил Эрато.
Меропа, ноту подхватив:
«Певец мой, песенку! Мотив!»
А я: «Постель, — в ответ, — поэзией чревата».
Теперь, благодаря врагу,
Живу на голом берегу,
И прозой жив, забыв про стих и меру.
И вместо музы мне — горшок.
Последний осушив глоток,
Любимой амфоре историю доверю.

Я начал с середины — где, кстати, и закончу, поскольку до сей поры у моей арестованной истории, к сожалению, нет никакого dénouement[53]. Бог знает, сколько времени я обходился без письменных материалов, пока не настало сегодняшнее утро, не говоря уже о том, сколько времени вообще я провел, предательски оставленный на этой Зевсом забытой скале, в самой середине Нигде. Именно здесь я и начал, в самой середине Нигде, когда меня обманом выманили на берег, с девятью амфорами микенского красного, и оставили на произвол собственных моих придумок. За прошедшие с тех примерно полдюжины лет я успел добраться до последней из них, употребив предварительно всех ее сестер по означенному выше тройному назначению; одну за другой я ставил перед собой, взламывал печать, выпивал их, родимых, до последней капли и, воспаленный их благим огнем, не только делал каждую наперсницей моей единственной и одинокой страсти, но каждой воздавал сполна за все, что она дала мне, — воздавал искусством. Они питали меня и вдохновляли; я по самое горлышко наполнял их собой, своей страстью, а затем отправлял в плаванье, в сторону большого мира, груженных плодами нашей буйной совместной фантазии. Их имена доныне звучат мне, как песни былых времен: Эвтерпа! Полигимния! Я помню стройную шейку Терпсихоры, бесподобные плечи Урании; во сне я слышу иногда, как под порывы влажного западного ветра поет Мельпомена, и по мере того, как близился к концу наш роман, ее голос делался все ниже и глубже; я снова трогаю точеные ушки Эрато, слишком хрупкие для смертной глины, вылепленные — не иначе! — руками самой Афродиты! Я улыбаюсь суровой основательности Клио, которая могла вместить больше вина, чем какая-либо из ее сестер, оставаясь при этом совершенно трезвой; я качаю головой, вспоминая о неожиданной страстности стильной Талии, как она льнула ко мне, даже будучи разбитой яростными любовными ударами. Славные создания. Я часто думаю о том, куда их занесли неверные течения жизни, и — погибли они, не выдержав столкновения с миром и временем, или какой-то новый бессердечный хозяин поставил их к себе на полку. Какие любовники утоляют ныне жажду, прильнув к их трепетным устам? Несут ли они до сих пор в своих телах вложенный мною груз, или он выброшен за борт и пропал бесследно, или же кто-то все-таки вызволил его на Божий свет?

вернуться

53

Развязка (фр.).

47
{"b":"970624","o":1}