Не важно: явился новый смысл, из лакун в не меньшей степени, чем из текста, смысл, который сперва пробудил во мне эхо прежней заинтересованности, а под конец решимость, пусть холодную, как морская пучина, но зато и не менее глубокую; я почитал себя единственным томящимся взаперти духом, и только тем был жив, что отправлял свои послания в пустоту, до востребования; теперь я представил себе, что в мире есть кто-то, во всем подобный мне. В самом деле, мир мог быть усыпан одинокими островами с заброшенными на них людскими душами, которым волей-неволей пришлось стать поэтами, а море — битком набито плавающей по воле волн литературой! С другой стороны, как минимум одно из моих посланий могло пробиться сквозь скалы и морские валы: документ, который я держу в руках, мог быть не зашифрованным зовом о помощи, но ответом, от мира или от такой же, как и я, заброшенной в безвестности чернильной души: что помощь уже в пути; что помощи не будет, никому и никогда, но некто неизвестный оценил мои сигналы SOS как не лишенные художественных достоинств; что я должен забыть о горестном своем положении, которое входит в число обыденных рисков моей профессии, и вместо этого воспевать цветы и коз, радости островной жизни, или же людские нравы на обширных берегах этого величайшего из островов, большого мира.
Я никогда не упускал из виду возможности, что эти не поддающиеся расшифровке шифры я написал когда- то собственной рукой; что море оплодотворило меня как будто бы моим же собственным семенем. И все равно, принцип остается прежним: что таким образом ко мне обращается Другой, даже если этим чужаком было мое былое Я; неважно, означал данный факт сеанс связи с миром или не означал, он дал мне вдохновение вновь обратиться к миру. В ту ночь я взломал заскорузлую от времени печать Каллиопы, и если до времени я продолжал воздерживаться от того, чтобы как следует вкусить от ее питательных соков, моя абстиненция была продиктована благоразумием и стратегическими соображениями, а вовсе не безразличием.
VII
Короче говоря, я разглядел на горизонте возможность взяться за новую работу, в надежде превзойти все написанное мною до этой поры, и уж во всяком случае подвести подо всем этим достойную черту: окончательное исполнение и оправдание моих трудов и дней. Строить планы мне пришлось с куда большей против прежнего предусмотрительностью: и дело не только в том, что питать вдохновение и вносить в соки души должную долю дрожжей мне придется за счет одной-единственной амфоры; кроме того, я с немалой горечью обнаружил, что на острове осталась всего одна коза, всего одна шкура, всего один пергамент. То была довольно старая коза, единственный осколок от когда-то многочисленного стада, которое, в приступах прежнего моего энтузиазма, я беззаботнейшим образом истреблял, почитая его бесконечным, и только потом додумался до необходимости экономить, обеспечивать воспроизводство, пока, в период позднего уныния и тоски, наука разведения коз тоже не отправилась за борт, вместе со всем остальным. То, что она осталась без самца, а я, соответственно, без писчих материалов, теперь приводило меня в ужас, поскольку задуманный мною труд не был краток; я бы и сам ее оплодотворил, если бы ханжа и расистка Природа не позаботилась о полной бесперспективности межвидового скрещиванья. Но уже я был мастер находить компромисс с обстоятельствами: прекрасно, сказал я себе некоторое время спустя, значит, дело сделают трое выживших: единственная старая коза, единственный старый кувшин и единственный старый менестрель, мы выплеснемся до последней капли в единственной новой песне, и на этом наши песенки спеты!
Сперва, конечно, козу следовало поймать; а в живых она — именно она — осталась отнюдь не случайно. И я с головой ушел в конструирование капканов, ловчих ям и лабиринтов, в то же время закладывая у себя в голове структуру моего будущего шедевра. Довольно долгое время обоим удавалось от меня ускользать, и только время от времени я ловил на горизонте их смутные, беглые образы. Я назвал козу Елена, настолько — эпически! — желанной красавицей она казалась мне в моей нужде, и столько сил и хитросплетений пришлось потратить на то, чтоб до нее добраться, впрочем, ее тезка на самом-то деле всегда была гораздо более легко доступной: Артемида соответствовала бы ее холодной и быстрой манере ускользать из виду; Ифигения — моим довольно мрачным планам на ее счет, обеспечить себе ценой ее жизни путешествие моей мечты. Трагедия и сатира, будучи и та и другая на моем для-внутреннего-пользования лексиконе производными от козы, рогами росли на голове Елены, по обе стороны; я понял, что мой новый труд станет комбинацией из них обеих, хотя доселе я и держал их, так сказать, в разных амфорах. Ибо когда я окинул внутренним взором нравы Микен, Лакедемона и Трои и происшедшие там события, обстоятельства моей собственной жизни и те достоинства и недостатки, которые они позволили мне открыть в человеческой природе, я увидел слишком много такого, что вызывало сострадание и ужас, чтобы просто надо всем этим посмеяться; и все же в величайшем из героев, в самой кошмарной катастрофе и в гнуснейшем человеческом деянии было, так или иначе, слишком много комического, чтобы всерьез позволить себе примерить трагическую мину или взобраться на эпические ходули. Мой текст не должен был превратиться и в орфическое восхваление непостижимых тайн; время научило меня с уважением относиться к человеческой проницательности и гибкости мысли (не в последнюю очередь — к моей собственной), и с большим подозрением — ко всякого рода трансцендентным сущностям; так что автор мистических гимнов из меня наверняка не получится. Равно я не хотел писать и обыкновенного трактата или, к примеру, логически безупречно выверенного наставления; я слишком остро чувствовал ту великую тьму, что окружает наши крохотные, затерянные в пространстве огоньки, как море — мой уединенный берег. Причудливейшая фантазия, корневые, вглубь уходящие факты, чистая, без смысла и цели поющая музыка — сами по себе ничего не стоили; соединить их все и подняться над каждым в отдельности, в тексте не патетически серьезном, но и не цветущем идиотской ухмылкой, но полном интриги, страстей и настроений, болезненно-веселых озарений, мудром и улыбчивом над ужасами нашей жизни, — такова была моя амбициозная, холодно обдуманная цель.
И достать весь этот текст из одного кувшина, а потом затолкать обратно, на одной-единственной козьей шкуре! Каждая деталь должна обрести свое уникальное место, если я хотел достичь эпической полноты и лирической насыщенности, молодой энергии и той сдержанности, которая приходит только с опытом. Превратности жизни рождают хитрое искусство: я провел не один месяц, сочиняя и отвергая возможные формы, темы, точки зрения и прочее, а сам тем временем ставил одну за другой ловушки на Елену и пел заранее заготовленные приманочные песни — ни то ни другое не дало результата. Она танцевала и блеяла в неизменной недосягаемости, порой так далеко, что я путал ее с присевшими передохнуть чайками и с отблесками солнечного света на скалах; порой так близко, что я видел, как блестят ее черные глаза, и мог наизусть повторить розово-серую картографию пятен у нее на вымени. Время от времени она пропадала на несколько дней; я представлял себе, что ее уже сожрали птицы, что она упала вниз, на рифы, и превратилась в рыбий корм или просто лежит где-то там, куда я не смогу залезть, и мной овладевало такое горькое уныние, какого я не знал даже в самые отчаянные времена. Моя «Анонимиада», думал я в такие дни (итак, я начал думать о ней как о лишенной субъекта повествования, а значит, и имени), тоже, вероятно, неосуществима, или, что еще хуже, просто мне не по таланту. Может статься, с горечью говорил я себе, ее уже написали, и даже неоднократно; насколько я могу предположить, морские воды сплошь забиты подобного рода шедеврами, которые создают помехи судоходству и засоряют литторали большого и широкого мира.