Они уселись. Иоганна устроили в специальном высоком стульчике, который Николаус смастерил месяц назад. Мальчику дали деревянную ложку и кусочек хлеба, чтобы он был при деле. Сначала ели молча, уставшие и голодные после дня. Суп был наваристым и сытным, хлеб — упругим, с хрустящей корочкой. Николаус чувствовал, как тепло пищи растекается по телу, смывая последние следы усталости.
— Марта писала, — начала Анна, отламывая кусок хлеба и обмакивая его в творог. — У них овцы новыми ягнятами обзавелись. Десять голов. И кошка наша, та самая рыжая Матильда, мышей в амбаре переловила, теперь жирная, как бургомистрова свинья, на печке греется.
Николаус улыбнулся. Эти простые, бесхитростные новости из деревни были частью того мира, который он теперь называл своим.
— А у нас в мастерской сегодня Фридль, — сказал он в ответ, — пытался сам, без спроса, шкаф переставить. Уронил. Тот упал и в нескольких местах лопнул. Чуть не расплакался, бедняга. Пришлось ему полчаса объяснять, почему спешка вредит и мешает.
— И объяснил?
— Кажется, да. По крайней мере, слушал, разинув рот, как ты на пастора в церкви. Готфрид потом сказал: «Учи его, учи. Из него, гляди, толк выйдет».
— Из тебя тоже толк вышел, — мягко заметила Анна. — Учитель.
Он посмотрел на супругу при свете свечи. Пламя отражалось в её серых глазах, делая их тёплыми и живыми. На её лице не было и тени той вечной усталости, что он запомнил по госпиталю. Было спокойное, умиротворённое выражение женщины, которая знает своё место в мире и счастлива этим.
— Не учитель, — поправил Николаус. — Просто передаю, что сам когда-то… выучил. Чтобы не пропало.
Иоганн, уставший от ложки и хлеба, начал капризничать. Анна взяла его на руки, стала тихо напевать какую-то старую колыбельную, мелодию своей матери. Мальчик скоро успокоился, уткнувшись носом в её плечо. Николаус встал, убрал со стола, отнёс посуду на кухню. Потом вернулся, сел в своё кресло у ещё тёплой печи. Анна, покачивая сына, опустилась в кресло напротив.
Они сидели так, не говоря ни слова, слушая, как снаружи окончательно гаснет день. Где-то далеко, за садом, проехала телега, звякнув колокольчиком. Кто-то крикнул что-то приглушённо. Потом наступила тишина, полная и совершенная.
Николаус смотрел на них — на жену, тихо напевающую, и на сына, который уже почти спал, — и его накрыло волной такого острого, такого совершенного чувства, что дыхание перехватило. Это было не просто счастье. Это было ощущение дома в его абсолютном, кристаллическом значении. Тишина, разделённая с любимым человеком. Этот покой. Эта абсолютная уверенность в том, что здесь, в этом круге света свечи, — центр его вселенной. Ради этого стоило пройти через шок переноса, через голод, страх, грохот пушек и боль ран.
Он не просто жил в восемнадцатом веке. А принадлежал ему. Его корни, которые он когда-то искал на заброшенном кладбище, проросли здесь, в этой силезской земле, и дали вот этот крепкий, живой побег — сына.
Анна подняла взгляд на супруга, прервав песню. Она уловила его взгляд и поняла. Ей не нужно было слов. Она просто тихо улыбнулась — той самой улыбкой, что была обещанием и пристанищем. И в этой улыбке было всё: «Я здесь. Ты дома».
— Кажется, уснул, — прошептала она, осторожно поднимаясь.
Они вместе уложили Иоганна в его колыбель. Мальчик вздохнул во сне, перевернулся на бок и затих. Анна поправила одеяльце. Николаус задержался на мгновение, глядя на спящее лицо, на длинные, тёмные ресницы, отбрасывающие тень на щёки. В этом маленьком человеке была заключена вся тайна продолжения, вся надежда на будущее.
Они потушили свечи, оставив лишь ночник в масляной лампадке на полке. В синеватом полумраке комнаты привычные очертания вещей стали мягкими, размытыми. Супруги легли в постель. Анна тут же прильнула к нему, положив голову на плечо. Её дыхание было ровным, тёплым.
Николаус лежал, глядя в темноту, и слушал. Слушал тройной ритм этого дома: глубокое, размеренное дыхание жены; лёгкое, беззаботное посвистывание во сне сына; и тихий, едва уловимый треск остывающей в печи головёшки. Это была музыка. Самая простая и самая сложная в мире. Музыка мира.
За окном, в бархатной чаше майской ночи, зажглись первые звёзды. Холодные, бесстрастные, они видели бесконечное множество таких же маленьких домов, таких же тихих счастий и горестей. Но для него, Николауса Гептинга, в эту ночь существовала только одна точка во вселенной — эта комната, эти два спящих дыхания, этот покой, добытый с таким трудом и ставший наконец его естественным, неотъемлемым состоянием.
Он закрыл глаза, и последней мыслью перед сном было не воспоминание, а утверждение, простое и ясное, как удар сердца:
Я дома.
И это было правдой. Во всех смыслах.
Глава 55. Визит Йохана
Лето в Силезии вступило в свои права стремительно, почти без переходов. После прохладного мая наступили жаркие, солнечные дни, когда воздух над мостовой дрожал маревом, а в тени садов стояла густая, звенящая от пчелиного жужжания тишина. Николаус, вернувшись из мастерской чуть раньше, решил не заходить сразу в дом, а заняться тем, что давно откладывал — починить калитку, которая после зимы скрипела и перекашивалась.
Он снял рабочий кафтан, оставшись в простой холщовой рубахе, и принялся выравнивать петли. Работа была нехитрой, монотонной, и он погрузился в неё с тем особым сосредоточением, которое само по себе приносило покой. Из открытого окна доносился голос Анны — она напевала что-то, занимаясь хозяйством, и время от времени слышался довольный лепет Иоганна, которому нравилось сидеть в плетёной корзине на полу и стучать там чем-то деревянным.
И вдруг этот спокойный звуковой фон нарушил другой — тяжёлый, мерный стук копыт по мощёной улочке, ведущей к их дому. Николаус оторвался от работы, прислушался. Телега. Одна, судя по звуку. Не молочник — тот объезжал дворы рано утром. Не торговец — они обычно кричали, зазывая покупателей. Эта телега ехала целенаправленно, не спеша, и остановилась как раз напротив их калитки.
На козлах сидел человек. Огромный, широкоплечий, в простой посконной рубахе и потрёпанной кожаной безрукавке. Лицо было скрыто в тени от широких полей соломенной шляпы. Но Николаусу хватило одного взгляда на этот силуэт, на эту манеру сидеть, слегка развалясь, но сохраняя невидимую пружинистость в спине.
— Чёрт побери, — выдохнул он, роняя молоток. — Не может быть.
Человек на козлах снял шляпу, вытер рукавом пот со лба, и Николаус увидел знакомое, невозмутимое лицо с маленькими, смеющимися глазами-щелочками.
— А что, собственно, не может? — прогремел знакомый бас. — Дороги, что ли, в вашем городе для простых людей закрыты?
— Йохан! — Николаус распахнул калитку так, что та едва не сорвалась с петель.
— Самый он, — подтвердил великан, спрыгивая с телеги с той самой лёгкостью, которая всегда удивляла в таком массивном теле. — Ну, давай обниматься, а то люди подумают, незнакомцы мы.
Друзья обнялись крепко, по-мужски, похлопывая друг друга по спинам. Йохан пах дорогой — лошадьми, сеном и пылью.
— Что за ветер? — отстранившись, спросил Николаус, не в силах скрыть улыбку. — Письма же не было.
— А какой с письмами толк? — фыркнул Йохан. — Пиши-пиши, а всё равно ехать. Дела в Померании уладил, подумал — дай-ка заеду, гляну, как наш профессор в своём гнезде устроился. Не прогонишь?
— Да ты что! — Николаус уже тащил его во двор. — Анна! Анна, глянь, кто к нам пожаловал!
Анна появилась на пороге, вытирая руки о фартук. Увидев гостя, она не удивилась — казалось, девушка была готова к его появлению в любой момент. На её лице расплылась тёплая, гостеприимная улыбка.
— Йохан! Добро пожаловать! Мы тебя ждали.
— Ждали? — тот приподнял густые брови. — А я-то думал, сюрпризом буду.
— С тобой никогда не знаешь, — отозвался Николаус. — То молчишь годами, то вваливаешься как снег на голову. Заходи же, чего стоишь.