— Всё гладишь свою отметину.
Николаус посмотрел на трубку, на скол.
— Привык, — ответил он. — Она теперь как родная. Без этого скола будто и не та была бы.
Анна помолчала, потом сказала задумчиво:
— У каждого свой скол. У кого снаружи, у кого внутри.
Николаус повернулся к ней:
— Это ты к чему?
— Да так, — Анна пожала плечами. — К тому, что ты со своим сколом сроднился. А другие свои шрамы прячут, стесняются. А зря. Они же тоже часть нас.
Николаус смотрел на супругу и думал, какая же она мудрая, его Анна. Не училась нигде, книг мало читала, а понимает такие вещи, которые и учёным не всегда открываются.
— Ты у меня умная, — сказал он.
— А то, — усмехнулась Анна. — Только ты один это замечаешь.
Они снова замолчали. Догорала трубка, догорал день, догорала осень за окном.
— Анна, — позвал Николаус тихо.
— М?
— А ты никогда не думала… откуда я взялся такой?
Анна подняла на него глаза:
— В смысле?
— Ну, — Николаус замялся, подбирая слова. — Ты когда-то говорила… что странный я. Не как все. Что есть во мне что-то не здешнее.
Анна смотрела на супруга внимательно, ждала.
— Я и сам иногда думаю, — продолжал Николаус. — Будто есть во мне что-то… другое. Будто я что-то забыл. Что-то важное. А что — не вспомню.
Он замолчал, уставившись на трубку. В голове было пусто и одновременно полно — мыслей не было, только смутное, щемящее чувство. Будто он стоит на пороге чего-то, но дверь закрыта, и ключа нет.
Анна взяла его за руку, сжала крепко:
— Николаус, послушай меня. Ты — это ты. Мой муж, отец моих детей, дед моих внуков. Самый лучший человек, какого я знаю. И не важно, откуда ты взялся и что там забыл. Ты здесь. Сейчас. С нами. Этого довольно. Прошлое на то и прошлое, чтобы остаться в прошлом.
Николаус смотрел на супругу, и постепенно щемящее чувство отступало, таяло, как дым от трубки. Анна права. Какая разница, что там было? Главное — что есть. Она. Дети. Внуки. Этот дом. Эта яблоня.
— Ты права, — сказал он. — Глупости это.
— Глупости, — согласилась Анна. — Пойдём в дом, холодно уже.
Они поднялись, пошли в дом. Анна ушла в спальню, а Николаус задержался в горнице. Подошёл к колыбели, где спала Анна-младшая, поправил одеяльце. Посмотрел на спящее личико — крошечное, беззащитное, родное.
— Живи, — шепнул он. — Расти.
И пошёл спать.
Ночью Николаус проснулся от тишины.
Он лежал на спине, смотрел в потолок, залитый лунным светом. Анна тихо посапывала рядом, уткнувшись носом ему в плечо. За окном стрекотали сверчки — последние, осенние, уже сонные. Пахло ночной прохладой и сеном.
Мысль пришла сама собой, незваная, но отчётливая, как удар колокола:
«Интересно, кто-нибудь ещё будет держать эту трубку, когда меня не станет?»
Николаус усмехнулся в темноте. Глупая мысль. Трубка — это просто трубка. Продадут, потеряют, выбросят. Кому она нужна, старая, со сколом?
Но почему-то от этой мысли стало грустно. Будто он терял что-то важное, что-то, что должно было остаться после него. Не дом, не мастерскую, не даже детей с внуками — а вот эту самую трубку, тёмный морёный дуб, серебряный мундштук, скол на чашечке.
Николаус повернулся на бок, прижался к тёплому боку Анны и закрыл глаза.
— Спи, — шепнул он сам себе. — Всё хорошо.
И провалился в сон — глубокий, спокойный, без сновидений. Такой, какой бывает только у людей, проживших хороший день и знающих, что завтра будет ещё один.
Глава 79. Болезнь Анны
Зима пришла рано и неожиданно. Ещё вчера листья кружились в воздухе, солнце пригревало по-осеннему мягко, а сегодня небо заволокло тяжёлыми тучами, и с утра повалил снег — крупный, мокрый, липкий. Он падал хлопьями, залеплял окна, укрывал землю белым покрывалом, и к вечеру улицы Бреслау утонули в сугробах.
Николаус встретил эту зиму с привычной хозяйственной заботой — проверил, достаточно ли дров, утеплены ли окна, не дует ли где. Анна посмеивалась над ним: «Как старый крот, всё роешься, всё проверяешь». Но в её глазах светилась благодарность — знала, что муж заботится о доме и о ней.
А через неделю после первого снега Анна слегла.
Началось с малого — покашливала по утрам, отмахивалась: «Пустяки, пройдёт». Николаус гнал её к печке, поил горячим молоком с мёдом, кутал в шаль. Анна ворчала, что он как наседка, но слушалась.
А потом в один день всё переменилось.
Николаус проснулся среди ночи от странного звука. Сначала не понял, что это, а потом услышал — Анна дышала тяжело, с хрипом, будто воздух с трудом пробивался сквозь грудь. Он зажёг свечу, повернулся к супруге — и похолодел.
Лицо жены горело румянцем, но румянец был нездоровый, пятнистый, губы потрескались, глаза блестели лихорадочно. Она металась по постели, сбивая одеяло, и что-то бормотала в забытьи.
— Анна, — позвал Николаус, тронул за плечо. — Анна, очнись.
Она посмотрела на него мутно, непонимающе и снова провалилась в беспамятство.
Николаус вскочил, накинул тулуп, выбежал во двор. Ночь, мороз, снег хрустит под ногами. Он заметался по двору, не зная, что делать. Лекаря! Надо лекаря! Но где его взять в такую ночь?
Он вернулся в дом, растолкал Иоганна. Тот спал в малой горнице, приходил иногда ночевать, когда работы в мастерской было много.
— Иоганн, вставай! — Николаус тряс сына за плечо. — Мать плоха! Беги к лекарю, к тому, что на Рыночной площади, разбуди, приведи! Живо!
Иоганн, спросонья ничего не понимая, натянул штаны, тулуп, выскочил в ночь. Николаус вернулся к Анне.
Она металась, бредила. Говорила что-то о детях, о Марте, о какой-то девушке в белом чепце — Николаус не разбирал слов, только гладил горячую руку и шептал:
— Держись, дорогая. Держись. Я здесь. Я рядом.
Лекарь пришёл только под утро. Важный, в парике, с надменным лицом. Осмотрел Анну, послушал дыхание, покачал головой:
— Воспаление в груди. Горячка. Надобно кровь пустить, чтобы жар вышел. И клистир поставить — очистить чрево от дурных соков.
Николаус нахмурился. Что-то внутри него воспротивилось, забилось, как птица в клетке.
— Кровь пускать? — переспросил он. — Она и так слабая.
Лекарь посмотрел на него снисходительно, как смотрят на неразумное дитя:
— Сударь, я учился в Галле. Я знаю, что делаю. Если не пустить кровь — горячка усилится, и больная сгорит за день-два. Это единственный способ.
Николаус колебался. Рядом стоял Иоганн, бледный, испуганный. Лена, которую уже успели позвать, сидела у постели матери и плакала. Все смотрели на него. Кто он такой, столяр, бывший солдат, чтобы спорить с ученым человеком?
— Делайте, — сказал он глухо и вышел во двор.
Николаус стоял под яблоней, голой, засыпанной снегом, и смотрел на серое утреннее небо. В руках машинально вертел трубку — сам не заметил, когда достал. Снег падал на плечи, на голову, таял на горячем лице.
Из дома доносились приглушённые звуки. Потом всё стихло.
Вышел лекарь, вытирая руки о тряпицу:
— Я пустил кровь, поставил клистир. Теперь надо ждать. Если к вечеру жар спадет — выживет. Если нет… — Он развёл руками. — Воля Божья.
Николаус молча сунул ему плату. Лекарь ушёл.
Весь день Николаус просидел у постели Анны. Лена приносила еду, но он не притрагивался. Иоганн топтался в дверях, не решаясь войти. Анна металась, дышала всё тяжелее, хрипы становились громче, страшнее.
К вечеру жар не спал — усилился. Анна горела, как печь, щёки пылали, губы потрескались ещё больше, дыхание с присвистом вырывалось из груди. Временами она приходила в себя, смотрела на Николауса мутными глазами, пыталась что-то сказать, но слова тонули в хрипах.
— Папа, — Лена зашла, встала за спиной. — Папа, может, ещё лекаря позвать? Может, он что-то ещё сделает?
Николаус молчал долго. Потом поднял взгляд на дочь:
— Лекарь её убивает. Ты не видишь? После его кровопускания ей только хуже.