— Спасибо, друг. Это… лучший подарок.
— Да ладно тебе, — смутился Йохан, отхлёбывая пива. — Главный подарок ты себе сам сделал. Нашёл гавань. Завидую по-хорошему.
* * *
Утро свадебного воскресенья выдалось ясным и прохладным, будто сама осень решила подарить им день без дождя и ветра. Николаус облачался в новый, тёмно-синий камзол с помощью Йохана, который ворчал, что «вся эта тряпка мешает нормально дышать».
— Зато жене твоей понравится, — говорил он, поправляя складки на плече. — Видный ты теперь, никак не скажешь, что ещё недавно пушку чистил.
Внизу уже собрались. Готфрид в своём парадном коричневом камзоле с серебряными пуговицами выглядел неожиданно величественно. Женни в тёмно-синем платье, похожем на дочкино, казалась помолодевшей на десять лет. Были здесь и соседи-плотники с жёнами, и сестра Анны Марта с мужем-мельником, приехавшие накануне.
Когда Анна сошла вниз, в комнате на мгновение воцарилась тишина. Она была прекрасна. Не ослепительно, а по-домашнему, глубоко. Тёмный бархат платья оттенял бледность её кожи и тёмные волосы, убранные не под чепец, а лишь прикрытые лёгкой фатой. В руках она несла не букет, а несколько веточек розмарина и мяты — для памяти и верности. Но главным были её глаза. Серые, спокойные, они нашли Николауса сразу и уже не отводились. В них читалась не девичья робость, а твёрдая, взрослая решимость идти рядом.
Церковь Святой Елизаветы встретила их прохладой и тишиной. Солнечные лучи, пробиваясь через цветные стёкла окон, рисовали на каменном полу пёстрые пятна. Они стояли у алтаря плечом к плечу: он, чувствуя за своей спиной массивное, надёжное присутствие Йохана; она — лёгкая, как перо, но невероятно стойкая в своей воле.
Пастор, сухонький старичок с добрыми глазами, говорил привычные слова. Но сегодня они звучали не как заклинание, а как долгожданное подтверждение. «Обещаю», — сказал Николаус, и его голос прозвучал в каменной тишине твёрдо и ясно. «Обещаю», — повторила Анна, и её тихий голосок, казалось, заполнил собой всё пространство.
Кольца — простые, серебряные, без гравировки — скользнули на пальцы. Кольцо Анны оказалось слегка великовато, но она сжала кулак, и оно село идеально. Его кольцо вошло туго, преодолевая сустав, и это маленькое усилие было похоже на обещание: ничего лёгкого не будет, но всё будет преодолимо.
— Теперь вы можете поцеловать свою жену, — сказал пастор, и в его голосе прозвучала тёплая, почти отеческая нотка.
Николаус обернулся к Анне. Она уже смотрела на него, слегка приподняв лицо. Их губы встретились легко, почти целомудренно. Это был не поцелуй страсти, а печать. Скрепление договора. Обещание защиты и верности. Когда он отстранился, то увидел, что она смотрит на него, и в её глазах стояли слёзы. Но это были не слёзы печали. Это были слёзы долгожданного, наконец-то наступившего покоя.
Пир за дубовым столом, который накануне был торжественно отполирован до зеркального блеска, длился до самого вечера. Стол ломился от яств: запечённый окорок, картофель с укропом, квашеная капуста, тёмный хлеб и, конечно, несколько кувшинов того самого «настоящего» пива. Разговоры текли легко и непринуждённо. Йохан рассказывал смешные армейские байки, от которых хохотали даже сдержанные соседи. Готфрид, размягчённый пивом и общим весельем, вспоминал историю своей свадьбы. Женни и Марта обсуждали детали платья. Николаус сидел рядом с Анной, и их руки под столом были сплетены. Он смотрел на эти лица, на этот дом, наполненный смехом и разговорами, и думал, что именно этот шум — шум жизни, а не войны — и есть самая сладкая музыка.
Когда гости разошлись, а Йохан, крепко обняв на прощание, отбыл на постоялый двор, в доме воцарилась непривычная тишина. Готфрид и Женни удалились в свою комнату. Николаус с Анной остались одни в общей горнице, где ещё пахло пищей и догорали свечи.
Они стояли у остывающего камина, и неловкость, витавшая между ними с самого утра, наконец растворилась. Она исчезла в тот момент, когда Анна повернулась к нему и просто сказала:
— Ну, вот и всё.
— Вот и всё, — согласился он.
— Страшно?
— Нет. Спокойно
Она улыбнулась, взяла его за руку.
— Пойдём. Наш дом ждёт.
Их комната была всё той же, где он жил прежде, но теперь она была их общей. Здесь стояла широкая кровать, сундук, столик, на котором уже лежала та самая ореховая шкатулка от Йохана. Анна зажгла свечу, и мягкий свет озарил стены.
Они не говорили о прошлом. Их разговором было — будущее. О том, как весной посадят у порога сирень — Анна любила её запах. О том. О том, что через пару лет, если дела пойдут хорошо, можно будет подумать о своём, отдельном доме, недалеко от родителей, но со своим садом.
Николаус слушал её тихий, размеренный голос, смотрел, как пламя свечи отражается в её глазах, и чувствовал, как в его душе что-то окончательно и бесповоротно встаёт на своё место. Он нашёл не просто жену. Он нашёл соратника. Человека, с которым можно строить не только дом, но и всю оставшуюся жизнь.
Когда свеча догорела, и комната погрузилась в темноту, нарушаемую лишь серебристым светом из окна, они легли в постель. Не было страсти, не было нетерпения. Было спокойное, глубокое чувство правильности происходящего. Анна положила голову ему на плечо, её дыхание было ровным и тёплым.
— Спи, — прошептал он, гладя её волосы.
— Ты тоже.
Николаус лежал, глядя в темноту, и прислушивался к ночным звукам: далёкому лаю собаки, скрипу ставни, её тихому дыханию. Ему вспомнилась другая ночь — та, в стогу сена, когда он только очнулся в этом веке, мокрый, голодный и абсолютно одинокий. Тогда казалось, что этот кошмар никогда не кончится.
А сейчас этот кошмар кончился. Не бесследно, нет. Шрамы остались — и на теле, и на душе. Но они больше не болели. Они просто напоминали о пройденном пути, который в конечном счёте привёл его сюда. В эту тёплую постель. К этому спящему рядом человеку. В этот дом, который теперь, наконец, был его домом.
Глава 51. Первый дом
Год, прожитый под отцовской кровлей Готфрида Вейса, пролетел для Николауса стремительно и насыщенно. Это было время врастания — не только в семейный уклад, но и в саму ткань городской жизни XVIII века. Он из солдата, умеющего лишь чистить ствол и исполнять команды, превратился в респектабельного подмастерья гильдии плотников, чьё мнение уже спрашивали при обсуждении сложных заказов. Привык к ежедневному кругу семьи: к утренней суете, когда Женни и Марта (часто навещавшая родителей после замужества) управлялись у печи, к спорам Готфрида с зятем-мельником о ценах на зерно. Но что важнее — он превратился в мужа. В того самого человека, который просыпался рядом с Анной и засыпал, слыша её дыхание. Их комната в доме Вейсов стала их крепостью, их первым совместным миром, но Николаусу всё чаще хотелось пространства, которое было бы их собственным от порога до конька на крыше.
Мысль о своём доме зародилась у них почти одновременно. Однажды вечером, когда Анна разбирала в их комнате полученную из деревни от сестры Марты посылку с сушёными яблоками и мёдом, она сказала, не оборачиваясь:
— Здесь уже тесно для двух сундуков. И для двоих людей, которые хотят вырастить сад.
Николаус, чинивший у окна скрипучий стул, отложил стамеску.
— Я тоже об этом думал. Пора.
Поиски заняли два месяца. Они исходили вдоль и поперёк всю окраину Бреслау, за реку, в предместья, где город постепенно сдавался полям и огородам. То, что они могли себе позволить на сбережения Николауса и скромное приданое Анны, было либо совсем ветхим, либо уж слишком тесным. Им нужно было не просто строение, а место с душой. И оно нашлось почти случайно.
Старый мельник, знакомый Готфрида, знал о пустующем доме на краю предместья. Хозяин, вдовец, перебрался к детям в Берлин, и дом сдавался внаём, но с правом выкупа. Домик стоял чуть в стороне от главной улицы, упираясь задней стеной в невысокий, поросший орешником склон. Он был небольшим, приземистым, сложенным из тёмного, почерневшего от времени кирпича, под черепичной крышей, на которой местами уже пророс мох. Но у него был свой палисадник, огороженный низким плетнём, и главное — просторный, запущенный, но явно когда-то ухоженный сад с двумя старыми грушами и местом ещё для десятка деревьев.