— Дочка… — хрипло выдавил Йохан, на мгновение отрываясь от строк. — Родилась. В феврале.
— В феврале? — невольно переспросил Николаус. — Но как же…
— А так, что письма не доходили! — Йохан отложил листок, и в его голосе прорвалась накопленная горечь. — Я ж тебе говорил, когда мы из-под Праги вырвались — отправил тогда с оказией письмо домой. И в ответ — ни звука. Потом Росбах, потом сюда… Солдатскую-то почту кто считает? Она с обозами последними тащится, а обозы эти то теряются, то грабятся. Жена пишет — отправила три письма. Где они? Кто их знает. А это… это, видно, уже из зимних кварталов смогли отправить, вот и дошло. — Он снова взял письмо, и голос его стал тише. — Назвала Катариной. Пишет, что уже сидеть научилась, зубки режутся… Десять месяцев ей, Николаус. Десять. А я как вчерашний…
Он не договорил, проводя ладонью по лицу. смахивая несуществующую пыль. — Никогда не видел её. Может, и не увижу.
Эта простая, страшная фраза повисла в воздухе. Николаус не стал говорить утешительных слов. Они оба знали статистику. Знали, что шансы вернуться с каждым месяцем тают, как этот январский снег за окном.
— Увидишь, — сказал он просто, потому что иначе было нельзя.
— А ты? — Йохан оторвался от письма, его взгляд стал внимательным, старым товарищем. — Всё в порядке?
— Всё. Растут. Учатся. Ждут.
— Значит, ради этого и воюем, — не то утвердил, не то спросил Йохан.
Николаус не ответил. Он вышел из-за стола, подошёл к маленькому, заиндевевшему окошку. Снаружи метель стихла, и в прорезе между тучами проглянула бледная, холодная луна. Она светила и на этот лагерь, и на Бреслау, и на тысячи других лагерей и домов. Был ли в этом смысл? Он не знал. Знал только, что этот клочок бумаги в кармане его мундира грел сильнее, чем печь. Он был доказательством того, что где-то существует мир. И он, Николаус Гептинг, не совсем ещё превратился в винтик военной машины. Он оставался мужем, отцом, хозяином дома. И эта связь, эта нить была важнее всех тактических побед Фридриха.
Позже, когда Йохан ушёл к своим солдатам, Николаус снова достал письмо. Он не перечитывал его. Просто держал в руках, сидя в темноте, изредка подбрасывая в печь полено. Пламя освещало его лицо, на котором застыло сложное выражение — смесь глубокой нежности и такой же глубокой, безысходной печали. Он думал об Анне, пишущей эти строки при тусклом свете сальной свечи. Думал о детях, слушающих, как мать читает отцовские письма. Думал о яблоне под снегом.
А потом мысли, против воли, сделали привычный, страшный поворот. Николаус подумал о том, что почта, приносящая жизнь, может принести и смерть. Официальный конверт с печатью. «Глубоко соболезнуем… пал смертью храбрых…» Эта мысль была как ледяная игла в сердце. Он резко встал, спрятал письмо в походный сундук, на самое дно, под смену белья и инструменты. Нельзя было позволять себе эту слабость. Нельзя было думать о том, что эта нить может оборваться. Нужно было просто делать своё дело. Чистить пушку. Считать углы. Выживать. И верить, что где-то там, под той же луной, яблоня доживёт до весны, и он вернётся, чтобы увидеть её цветение.
Николаус лёг на жесткую койку, укрылся шинелью. Ветер снова завыл в щелях. Война спала. Но не закончилась. Она лишь притаилась до весны, до новых походов, до новых битв. А пока у него было письмо. И надежда. Хрупкая, как лепесток засушенной гвоздики, и упрямая, как корни яблони под снегом. Этого пока хватало, чтобы не сойти с ума в этом ледяном, бесконечном ожидании.
Глава 68. Кунерсдорфская трагедия
«Я думал, что всё потеряно. Прощайте навсегда. Фридрих» — из письма короля после битвы.
Двенадцатое августа 1759 года выдалось невыносимо жарким. Воздух над Одером и его болотистыми берегами стоял густой, словно расплавленный свинец, насыщенный запахом нагретой хвои, влажного торфа и пыли с бесчисленных дорог, по которым ползла к месту рока прусская армия. Жара была нетипичной, душной, предгрозовой, хотя на горизонте не было ни облачка. Сама природа, казалось, затаила дыхание перед кровавой развязкой.
Николаус, теперь уже лейтенант Гептинг, командовавший сводной артиллерийской батареей из восьми тяжёлых 12-фунтовых орудий, чувствовал эту жару каждой порой. Пот стекал под толстым сукном мундира, налипая на кожу смесью пыли и соли. Но физический дискомфорт тонул в другом, более гнетущем чувстве — чувстве фатальной ошибки. Ещё на марше, изучая через подзорную трубу позиции, занятые объединённой русско-австрийской армией, он понял: всё идёт не так.
Русские под командованием Салтыкова заняли не просто выгодную, а идеальную для обороны позицию. Три высоты — Юденберг, Большой Шпиц и Мюльберг — образовывали гигантскую, растянутую подкову, обращённую выпуклой стороной к наступающим пруссакам. Склоны были круты, изрезаны оврагами и поросли густым кустарником. А между высотами лежали топкие, болотистые низины, непроходимые для кавалерии и артиллерии. Атаковать эту природную крепость в лоб было безумием. Но приказ короля, данный накануне после короткого, яростного военного совета, был именно таков: атаковать. С ходу. Сокрушить. Как при Росбахе. Как при Лейтене.
«Он не понял, — с холодным ужасом думал Николаус, устанавливая свои орудия на юго-западном склоне, против левого фланга русских на Мюльберге. — Он не понял, что они другие. Они не будут разворачиваться в парадные колонны. Они будут сидеть на этих высотах, как каменные идолы, и косить нас картечью».
Его батарея заняла позицию на открытом месте, почти без прикрытия. Вокруг суетились, занимая исходные рубежи, пехотные полки. Лица солдат были серы от пыли и усталости после ночного марша. Не было той сосредоточенной ярости, что была перед Лейтеном. Была покорная, вымученная решимость. В воздухе висело предчувствие беды.
Битва началась с артиллерийской дуэли. Прусские батареи, в том числе и Николауса, открыли огонь по русским укреплениям на Мюльберге. Ответ не заставил себя ждать. И этот ответ был оглушительным. Русская артиллерия, превосходившая прусскую численно и занимавшая господствующие высоты, обрушила на них шквал огня такой плотности, какой Николаус не видел даже под Прагой. Казалось, само небо взорвалось. Свист ядер и бомб стал непрерывным воем. Земля содрогалась, вздымая фонтаны земли, дыма и щебня.
— Подавить батареи на гребне! — кричал Николаус, его голос тонул в грохоте. — Ядрами! Бей по вспышкам!
Его расчёты работали на пределе, но их огонь был словно укус комара против медвежьей лапы. Русские орудия были хорошо укрыты за брустверами, их почти не было видно, только сплошные клубы дыма на вершине холма. А прусские батареи, в том числе его, стояли на открытом месте, как на блюдце.
Первый тяжёлый удар пришёл слева. Ядро, выпущенное, судя по звуку, из русской гаубицы, ударило в передок зарядного ящика соседней батареи. Последовал чудовищный, оглушающий даже на фоне общего ада взрыв — сдетонировал порох. Взрывная волна отбросила Николауса на землю, осыпав осколками дерева и горящими обрывками парусины. Он поднялся, оглушённый, с гулом в ушах. На месте соседней батареи зияла чёрная воронка, вокруг валялись искореженные остатки лафетов и… части тел. Немногие уцелевшие солдаты метались в дыму, объятые пламенем. Крики были короткими и пронзительными.
Николаус отряхнулся, закричал своим людям, чтобы продолжали огонь. Но дисциплина уже давала трещину. Сквозь дым он увидел, как первая волна прусской пехоты — отборные гренадёры — пошла на штурм Мюльберга. Это было зрелище одновременно величественное и жуткое. Плотные синие колонны двинулись вверх по крутому, открытому склону, утопая в песчаной почве. И почти сразу их накрыл шквал картечи с высот. Это было не точечное поражение, как при Лейтене. Это была стена свинца и железа. Гренадёры падали целыми шеренгами, но те, кто оставался в живых, продолжали карабкаться вверх, ведомые отчаянной храбростью и железной дисциплиной. Им удалось почти невозможное — они ворвались на вершину, захватили первые русские батареи. На мгновение показалось, что чудо возможно.