— Чёрт возьми, Николаус, — прохрипел он, и в его голосе была неподдельная, почти отеческая гордость. — Ты их… ты их перехитрил, как лиса кур. «Мина замедленного действия»… Да мы бы все сгорели, если бы не ты.
Фриц, весь в грязи и чужой крови, но сияющий, подскочил с другой стороны.
— Профессор! Да ты гений! Я б так никогда не додумался! Швырнуть банник — это я могу. А вот из пороха мину сделать…
Николаус смотрел на своих людей. Они были живы. Все. И «Валькирия» была цела. Только сейчас до него начало доходить, что произошло. Что он сделал. Не просто отбил атаку. А проявил ту самую инициативу, которую так ценили в армии Фридриха. И сделал это, используя знания, которых не должно было быть у простого фейерверкера XVIII века. Знания о минно-взрывном деле.
Он медленно опустился на ящик со снарядами. Руки начали дрожать. Поздняя реакция. Адреналин отступал, оставляя после себя пустоту и лёгкую тошноту.
— Всем спасибо, — сказал он тихо. — Вы все действовали правильно. Особенно ты, Йохан. И ты, Фриц. С банником — это было вовремя.
Николаус посмотрел на восток, где небо уже начало светлеть, окрашиваясь в грязно-серые тона. Ночь заканчивалась. Вылазка была отбита. Но он знал, что это только начало. Осада будет продолжаться. И враг, получив такой урок, станет ещё хитрее и опаснее.
Но сейчас, в этот предрассветный час, они выстояли. И в этом был главный итог этой страшной, кровавой ночи.
Глава 40. Случайная встреча
Утро после ночной вылазки пришло с дождём. Не яростным, косым ливнем, а мелким, нудным, бесконечным дождём, который не падал, а словно висел в воздухе, пропитывая насквозь мундиры, кожу, душу. Он превращал лагерь в море липкой, серой грязи, в которой утопало всё: палатки, орудия, люди. Воздух стоял неподвижный, насыщенный запахом сырой шерсти, мокрой земли и подспудной, неистребимой вонью гниющей плоти — не столько от вчерашних трупов, сколько от вечного, фонового смрада осады, где смерть была не событием, а состоянием.
Приказ пришёл в середине утра, когда дождь на минутку стих, словно переводя дух. Гонец, бледный и грязный, прошелестел по позициям, передавая на ходу: «Раненых с передовой несут в тыл! Не хватает рук! Артиллеристам — выделить людей для помощи!»
Николаус, стоявший под навесом у «Валькирии» и писавший в потрёпанную полевую книжку отчёт о ночном происшествии, поднял голову. Его собственный расчёт был цел, но многие другие — нет. Штурм в проломе продолжался, превратившись в бойню местного значения. Раненых оттуда таскали уже третий день, и поток, казалось, только возрастал.
— Йохан, Фриц — со мной, — сказал он, не раздумывая. — Курт, остаёшься за старшего. Следи за позицией.
Товарищи пошли, не спрашивая.
Дорога от артиллерийских позиций к перевязочному пункту, устроенному в полуразрушенном амбаре на окраине бывшей деревни, была адом. Грязь не просто глубокая — коварная, засасывающая, местами по колено. Они шли, спотыкаясь, среди такого же потока: носильщиков с окровавленными носилками, солдат, бредущих в одиночку, прижимая к груди перевязанную руку или хромая, священников с потухшими лицами, маркитантов, сновавших, как крысы, в поисках лёгкой добычи среди страданий.
Чем ближе к амбару, тем гуще становился воздух. Не только от дождя. От запаха. Сначала — просто сырости и гнили. Потом к нему примешивался сладковатый, тошнотворный запах плоти. Следом — резкий, химический дух уксуса и неочищенного спирта, которым пытались заглушить остальное. И поверх всего — запах человеческого пота, страха и боли. Это был не один запах, а многослойная, густая атмосфера страдания, в которую они вступали, как в тёплую, отвратительную воду.
Амбар, огромное, тёмное строение с проваленной крышей, накрытое теперь парусиной, стонал, как раненый зверь. Гул голосов — криков, отрывистых команд — вырывался наружу, смешиваясь с шумом дождя. У входа, превращённого в грязную лужу, стояла толчея. Носильщики пытались протолкнуть носилки внутрь, санитары сортировали входящий «материал» с бесстрастной, уставшей жестокостью: «Этот — в левый угол, там фельдшер… Этот — в правый, к офицеру… Этого — на улицу, под навес, ему уже ничто не поможет…»
Николаус с трудом протиснулся внутрь. То, что он увидел, на мгновение лишило его дыхания. Он уже видел ужасы поля боя. Видел разорванные тела. Но это… это было нечто другое. Конвейер страдания.
Помещение амбара, слабо освещённое коптящими сальными свечами и пробивающимся сквозь дыры в парусине серым светом, было разделено на условные сектора. В одном — на соломе, прямо на земле, лежали десятки раненых. Они лежали так близко друг к другу, что санитарам приходилось переступать через людей. Кто-то стонал, плакал, просто смотрел в потолок пустыми, стеклянными глазами. Воздух дрожал от этого непрерывного, полифонического гула боли.
В другом конце, за грубо сколоченным из досок столом, работали врачи и фельдшеры. Там свет был ярче, лилась кровь уже не стихийно, а целенаправленно — под ножами и пилами. Звуки оттуда резкие, отрывистые команды, скрежет инструментов, иногда — короткий, пронзительный вопль, который тут же глушился.
Йохан и Фриц, вошедшие следом, замерли, поражённые. Даже Йохан, видавший виды, побледнел.
— Матерь Божья… — прошептал Фриц, и в его голосе не было ни панибратства, ни бравады. Лишь чистая, животная тошнота.
К ним подскочил замученный санитар, юноша с лицом, испачканным кровью и грязью.
— Вы с артиллерии? Помогать? Тащить? Берите вот эти носилки, там у входа двое с передовой, помогите донести до стола! Быстро!
Они бросились выполнять. Вынесенные наружу носилки были заняты. На них лежал молодой гренадер. Его нога ниже колена была превращена в кровавое месиво с торчащими белыми осколками кости. Он был в сознании. Глаза, дикие от боли и ужаса, метались, цепляясь за лица Николауса и Йохана.
— Не бросайте… ради Бога… — хрипел он, хватая Йохана за рукав окровавленной рукой.
— Не бросаем, — глухо ответил Йохан. — Держись, воин.
Они подхватили носилки. Вес был велик — парень был плотный и высокий, — нести его по грязи, спотыкаясь, стараясь не трясти, было мучительно. Они внесли раненого в ад амбара, пробираясь между телами, к тому самому столу, где стоял, склонившись над другим несчастным, пожилой врач с окровавленным фартуком.
— Куда? — рявкнул он, даже не поднимая головы.
— Нога, раздроблена, — отчеканил Николаус.
— На столе нет места. Положите рядом. Ждите. Или идите за следующим.
Они опустили носилки на пол, рядом с другими такими же. Гренадер стиснул зубы, сдерживая стон. Николаус хотел уже отвернуться, чтобы идти за следующим, но что-то заставило его задержаться. Он посмотрел на этого парня, на его искажённое болью лицо, и увидел в нём не австрияка или пруссака, а просто человека, который страдает.
И в этот момент из-за спины врача появилась она.
Сначала он увидел только руки. Женские руки. Нежные, с тонкими, изящными пальцами, но сейчас по локоть в крови. Руки двигались быстро, уверенно, без суеты. Прижимая окровавленную тряпку к ране на груди того, кто лежал на столе, пока врач накладывал шов. Потом она повернулась, чтобы сменить воду в тазу, и он увидел её лицо.
Казалось, весь грохот войны и смрад этого места разом выхолодило из воздуха. Мир, который секунду назад давил на виски гулкой тяжестью, сжался до тихой точки. До этого лица.
Её нельзя было назвать красавицей в привычном смысле. Лицо было бледным, усталым, с тёмными кругами под глазами от бессонных ночей. Волосы, тёмно-каштановые, были убраны под простой белый чепец, из-под которого выбивались влажные от пота прядки. Но в этом лице, в этих больших, серых, невероятно спокойных глазах, было что-то, что перевернуло всё внутри Николауса. В них не было ужаса, отвращения, той профессиональной отстранённости, что была у врача. В них было… милосердие. Глубокое, тихое, деятельное милосердие. И невероятная, стальная внутренняя сила.