Йохан утвердительно хмыкнул. Они сидели в молчании, пока Николаус с помощью товарища съел несколько ложек похлёбки и отломил кусок хлеба. Еда была безвкусной, словно пепел, но тепло распространялось по желудку, принося обманчивое ощущение нормальности.
— Как на позициях? — спросил Николаус, отодвигая горшок.
— Держимся. Заняли оборону по ручью. Австрияки тоже выдохлись, не лезут. Может, на зиму затишье будет. — Йохан помолчал. — Двух наших вчера похоронили. Шульце и того рыжего, из новых. От ран.
— Я знаю.
Больше им было нечего сказать о войне. Она исчерпала себя как тема для разговора, оставив лишь тяжёлую, каменную усталость. Йохан посидел ещё несколько минут, глядя в пол, потом поднялся, хлопнув Николауса по здоровому плечу.
— Выздоравливай, старик. Не подведи нас. И… насчёт ноги. Ты правильно сделал. У Фрица дядя без ноги был — в сорок лет спился с горя. Ты крепче. Справишься.
После его ухода в помещении стало ещё тише. Николаус закрыл глаза, но сон не шёл. Его ум, освобождённый от непосредственной угрозы смерти, начал медленную, трудную работу по оценке ущерба и планированию будущего. Он мысленно примерял на себя роль капитана-инструктора. Не на поле боя, а на учебном плацу. Не кричать «Огонь!», а объяснять юнцам принцип отката, важность смазки цапф, метод быстрого вычисления угла возвышения. Это была другая война — война против невежества и нерадивости. Война, которую можно было выиграть, не убивая.
Вечерняя смена санитаров начала обход с раздачей лекарств. К Николаусу подошёл тот же инвалид с пустым рукавом, безразличным движением поставив на табурет глиняную кружку с мутной жидкостью — опиумной настойкой для сна.
— Пей. Не будет болеть.
Николаус взял кружку. Горький, травянистый запах ударил в нос. Он сделал глоток. Гадость была неописуемая. Но через несколько минут по телу разлилась тяжёлая, ватная волна. Боль отступила, превратившись в далёкий, несущественный шум. Мысли замедлились, стали вязкими, как патока.
В этом опиумном полусне к нему вернулся образ, ставший навязчивым: яблоня во дворе их дома в Бреслау. Он сажал её вместе с Анной, когда ещё даже Иоганн не родился. Деревце было тогда тонким прутиком, подвязанным к колышку. Теперь оно, наверное, уже выше роста человека, с крепким стволом и раскидистыми ветвями. Он видел его с фотографической чёткостью: шершавую кору, тень от листьев на забор, первые зелёные яблочки, которые Иоганн с Леной будут срывать по осени. Чтобы дойти до этого дерева, нужно было пройти длинный путь. Из этого госпиталя. Через медленное, мучительное выздоровление. Через демобилизацию. Через дорогу домой. И затем — несколько шагов от порога через двор. Он мысленно измерял это расстояние. Не вёрстами, а усилием воли, терпением, днями и ночами.
Николаус больше не чувствовал себя солдатом короля Фридриха. Он был солдатом, штурмующим эту дистанцию. Каждый час без гангрены — отвоёванная пядь земли. Каждый день, когда рана не воспалялась, — успешная разведка. Будущее производство в капитаны и место инструктора — стратегический плацдарм в тылу. Война извне превратилась в войну внутри. И у него была цель, ради которой стоило вести эту кампанию: не слава, не награда, а право в тихий вечер сесть под своей яблоней вместе с Анной и смотреть, как закат золотит крыши родного города.
С этим ощущением странной, трезвой решимости, подкреплённой опиумной амнезией, лицо, измождённое и покрытое испариной, немного расслабилось. В помещении стоял привычный стонущий полумрак, за окном сыпал мелкий, осенний дождь, а на краю сознания умирающего драгуна оборвался бредовый шёпот. Но для Николауса эта ночь была не концом, а ещё одним днём долгой осады, которую он был намерен выдержать.
Глава 71. Возвращение в строй
Март 1760 года выдался на редкость коварным. Казалось, зима, отступая, цеплялась за землю ледяными пальцами поздних заморозков и пронизывающими ветрами. Именно в такое утро, когда серое небо обещало то ли дождь, то ли мокрый снег, Николаус Гептинг в последний раз переступил порог госпиталя. Он вышел не как пациент, а как офицер, получивший новые предписания. Его увольняли не на волю, а на другую службу.
Он стоял на утоптанной грязной дороге перед воротами, опираясь на прочную дубовую трость с серебряным набалдашником — подарок капитана фон Борна. Трость была не просто опорой; она была знаком нового статуса, отличием калеки-офицера от рядового инвалида. Его левая нога, плотно затянутая в суконную штанину и высокий ботфорт, больше не горела адским пламенем, но и не стала прежней. Она была тяжёлой деревянной, с тугой, скованной мускулатурой. Каждый шаг давался усилием воли: он переносил вес на трость, делал рывок корпусом, здоровая нога шагала, больная — волочилась следом, описывая неуклюжую короткую дугу. Походка была медленной, ковыляющей, но уверенной. Он научился этому за месяцы изнурительных тренировок в госпитальном дворе, под насмешливыми или сочувственными взглядами выздоравливающих.
Курьер, сухой и юркий, как борзая, вручил Николаусу папку с документами и кивнул в сторону дожидавшейся простой крестьянской телеги.
— В Главный артиллерийский арсенал в Шпандау, господин капитан. Приказ о назначении инструктором школы бомбардиров. Лошади свежие, доставят к вечеру.
Звание «капитан» прозвучало странно. Официальные бумаги о производстве пришли ещё неделю назад, но в устах курьера оно обрело окончательную, осязаемую реальность. Капитан без роты. Капитан, который не поведёт людей в бой.
Путь в Шпандау стал первым испытанием новой жизни. Телега подпрыгивала на колдобинах, и каждый толчок отдавался глухой, ноющей болью в сросшихся мышцах бедра. Николаус сидел на жесткой скамье, закутавшись в солдатскую шинель, и наблюдал, как мимо проплывает весенняя, уставшая от войны Пруссия. Деревни с полуразрушенными домами, поля, ещё не вспаханные из-за нехватки рук и скота, редкие прохожие с потухшими глазами. Воздух пах сырой землёй, дымом и бедностью. Это была не та победоносная, стройная Пруссия Фридриха, а её изнанка — истощённая, выжатая досуха Семилетней мясорубкой.
Главный арсенал в Шпандау встретил не звоном оружейной стали, а гулом работы. Стоя на внутреннем плацу, Николаус впитывал звуки и запахи своего нового мира. Откуда-то из глубоких каменных сводов цехов доносился мерный, мощный стук тяжёлых молотов: ковали стволы. Шипело и булькало в кузнечных горнах. Скрипели лебёдки, перемещая тяжёлые болванки. В воздухе висела едкая смесь запахов: раскалённого металла, угольной пыли, дёгтя и ворвани, древесного дыма и едкой кислоты, используемой для травления. Это был запах не поля боя, а тыла; не разрушения, а созидания, пусть и созидания орудий смерти.
Его представили начальнику арсенала, полковнику фон Грейфенбергу. Тот оказался не строевым офицером, а инженером, человеком в очках, с руками, испачканными графитом и мазутом. Его кабинет был завален чертежами, моделями лафетов и образцами металла.
— Капитан Гептинг, — сказал полковник, не предлагая сесть, испытующе глядя на трость. — Ваше дело я читал. Битва при Лейтене, арьергардные бои 59-го, тяжёлое ранение, отказ от ампутации. Упрямство, достойное лучшего применения. Или глупость. Мне всё равно. Меня интересует вот что: рапорт вашего бывшего командира, фон Борна. Он пишет, что вы добивались от своего расчёта идеальной чистоты орудия и имели наименьший процент осечек в полку. Это правда?
— Это была необходимость, господин полковник, — ровно ответил Николаус. — Грязный запал — мёртвый солдат. Засорённый ствол — разорванная пушка и весь расчёт.
— Необходимость, которую игнорируют девять из десяти офицеров, — проворчал фон Грейфенберг. — Они думают о славе, а не о механике. Вы будете думать о механике. Ваша задача — школа бомбардиров. Они учатся три месяца, потом отправляются на укомплектование. Из них делают пушечное мясо. Вы попробуйте сделать из них… — он поискал слово, — менее бесполезное мясо. Учите их не только командным словам. Учите понимать орудие. Чувствовать металл. Бояться грязи больше, чем вражеской картечи. Сможете?