Она закончила с тазом, вытерла руки о фартук и обернулась. Её взгляд скользнул по лежащему на полу гренадеру, потом поднялся и встретился со взглядом Николауса.
Время остановилось.
Шум амбара, стоны, крики, запахи — всё это отступило, растворилось, остались только эти серые глаза, смотрящие на него с бездонной, усталой печалью и… пониманием. Она видела его мундир, фейерверкерские галуны, лицо, покрытое грязью и копотью. Она видела в нём солдата. Но в её взгляде не было ни осуждения, ни страха. Просто признание. Признание того, что он тоже часть этого кошмара, но пришёл сюда не убивать, а помогать.
Этот взгляд длился меньше секунды. Но в нём поместилась целая вечность. Молчаливое вопрошание: «И ты через это прошёл?» И молчаливый ответ: «Да. И ты тоже».
Потом она опустила глаза, наклонилась к гренадеру. Её голос, когда заговорила, был тихим, низким, удивительно мелодичным, даже сквозь усталость.
— Как звать, солдат?
— Франц… — прохрипел гренадер.
— Держись, Франц. Сейчас поможем. — Она ловко, почти нежно, разрезала ножницами его штанину, обнажая ужас раны. Даже видя это, её лицо не исказилось от отвращения. Оно оставалось сосредоточенным, почти нежным. — Сейчас, сейчас, немного потерпи…
Она работала, а Николаус стоял и смотрел. Не в силах оторваться. Смотрел, как её окровавленные пальцы, такие хрупкие на вид, перевязывали рану с уверенностью хирурга. Как она говорила с раненым, успокаивая его, и в её голосе была такая твёрдая, материнская нежность, что даже тот, казалось, чуть расслаблялся.
Йохан толкнул его в бок.
— Николаус, идём. Надо ещё.
Он вздрогнул, словно очнувшись от сна. Да. Надо. Надо идти. Тащить следующих. Но ноги словно приросли к месту.
Незнакомка подняла голову, закончив перевязку Францу, и снова взглянула на Николауса. На этот раз в её глазах мелькнуло что-то вроде… благодарности? За то, что принесли? Или просто за то, что он здесь, в этом аду, пытается делать что-то человеческое?
— Спасибо, — тихо сказала девушка, и это было обращено прямо к нему.
Он не нашёл слов. Просто кивнул, глупо, неловко, и отвернулся.
Они вышли на улицу, под холодный, пронизывающий дождь. Воздух, несмотря на вонь, показался свежим после той плотной атмосферы страдания.
— Ну и вид, — пробормотал Фриц, отряхиваясь. — Ад кромешный. И эта женщина… как она там выдерживает?
— Сильная, — глухо сказал Йохан. — Таких мало.
Николаус молчал. Он шёл обратно к позициям, но мысли были не с ним. Они остались там, в душном амбаре, у стола с телами, рядом с парнем по имени Франц и… с ней. С её серыми глазами, в которых была вся скорбь мира и вся его немыслимая, несгибаемая нежность.
Он был солдатом. Привык к жестокости, грохоту, смерти. Научился отключать чувства, чтобы выжить. И думал, что уже ничего не может пробиться сквозь броню равнодушия, которую он на себя напялил. Но эти несколько секунд, этот взгляд… они пробили брешь. Небольшую, тонкую, но брешь. Внутри проснулось что-то давно забытое, ещё из прошлой жизни. Не жалость даже. Что-то большее. Признание, что даже в самом центре безумия, среди крови и гноя, может существовать такая чистая, мощная сила — сила сострадания. Которая не сражается, а лечит. Не убивает, а спасает. И эта сила была воплощена в хрупкой женщине с усталым лицом и окровавленными руками.
Он не знал её имени. Не знал, откуда она. Была ли она местной, мобилизованной в санитарки, или монахиней, или просто женщиной, которая не смогла остаться в стороне. Это не имело значения. Имело значение только то, что она была. Что в этом аду нашёлся островок не просто человечности, а какой-то высшей, святой. И он, Николаус, только что коснулся его края.
Весь оставшийся день, выполняя рутинную работу на позиции, проверяя орудие, отдавая приказы, он ловил себя на том, что мысли снова и снова возвращаются к тому амбару. К её лицу, рукам, голосу. Это было навязчиво, почти болезненно. Как будто в его чёрно-белый, пропахший порохом мир ворвался яркий, нестерпимый луч света, и теперь от него не получалось избавиться.
Поздно вечером, когда дождь наконец прекратился и в разрывах туч показались редкие, холодные звёзды, Николаус стоял на своём посту и смотрел в сторону, где должен был быть тот амбар. Он ничего не видел, кроме тьмы. Но чувствовал, что она там. И сейчас, наверное, работает. Перевязывает, успокаивает, борется со смертью за каждую жизнь.
И впервые за долгие месяцы, с того самого момента, как он очнулся в этом прошлом, Николаус почувствовал нечто, отдалённо напоминающее… надежду. Не надежду на возвращение. Не надежду на конец войны. Маленькую, личную, почти стыдную надежду. Надежду на то, что, возможно, он когда-нибудь снова увидит её. Не как солдат, носильщик, а просто как… человек. Чтобы сказать ей… что? Он и сам не знал. Просто сказать что-то. Поблагодарить. За то, что она есть. За то, что она напомнила ему, что помимо войны, помимо смерти, существует ещё и это. Существует жизнь. И милосердие.
Он вздохнул. Ночь была долгой. Война — бесконечной. Но теперь в его внутреннем мире появилась новая точка отсчёта. Не поле боя, не лафет пушки, не запах пороха. А тихий голос в гулком амбаре, говорящий: «Держись, Франц. Сейчас поможем».
И этого, как ни странно, было достаточно, чтобы сделать следующий день немного менее невыносимым.
Глава 41. Ранение
Пять дней с момента встречи в амбаре прошли в монотонном, нервном ожидании. Осада уже стала рутиной ужаса. С восхода до заката батарея Николауса методично долбила уцелевшие участки крепостных стен, отвечая на редкие, но ядовитые выстрелы австрийских крепостных орудий. Война свелась к математике: угол возвышения, вес заряда, поправка на ветер, удар чужого ядра в ста шагах, свист разлетающихся камней и комьев земли, глухой удар своего снаряда в каменную кладку. И снова.
Николаус работал как механизм. Его тело выполняло команды, разум был сосредоточен на расчётах, но где-то в глубине, под слоями профессионального хладнокровия, тлела странная, трепетная искра. Мысль о ней, о той женщине с серыми глазами, стала тайным ритуалом. Вечерами, стоя на посту под холодными звёздами, он позволял себе на несколько минут отпускать жёсткие поводья контроля. И в памяти всплывало даже не лицо — его тень, усталый профиль, склонённый над раненным. Вспоминался голос — не сами слова, а интонация, низкая, тёплая волна, способная заглушить даже стон. Это было похоже на то, как берегут последний глоток воды в пустыне: не пить, а лишь смочить губы, боясь исчерпать драгоценное ощущение до дна. Он даже имени её не смел выяснить. Девушка оставалась призраком, видением — но видением, которое придавало свинцовым будням призрачный отсвет чего-то красочного.
На шестой день погода переменилась. Утром небо, словно устав от серой бесконечности, разорвалось. Ветра не было, и тяжёлые тучи просто рассеялись, уступив место холодной, влажной синеве. Солнце, бледное и безжалостное, выкатилось над горизонтом, но не высушило, а лишь осветило лагерь, превратив море грязи в бескрайнее, блестящее болото. С земли поднимался густой, молочный туман, в котором тонули палатки и орудия. Воздух был неподвижен, насыщен сыростью, и в этой внезапной, звенящей тишине даже грохот орудий звучал приглушённо и отдалённо.
Эта ясность была обманчива. Она не предвещала покоя. Она была как отточенная бритва — красивая, сверкающая и смертельно опасная. Видимость стала идеальной. И пруссаки, и осаждённые это поняли одновременно.
Приказ поступил с рассветом. Не через гонцов — трубачи протрубили короткий, резкий сигнал, от которого влажный воздух, казалось, задрожал, как поверхность воды. Сигнал к занятию штурмовых позиций. Генеральная атака. Немедленно.
Сердце Николауса упало, потом сделало резкий, тяжёлый удар, словно пытаясь вырваться из грудной клетки. Вот и всё. Ожидание кончилось. Значит, командование решило покончить с этим. Взять крепость в лоб, ценою любых потерь. Артиллерии на этой кромке отводилась роль молота, который должен разбить уже дающую трещины броню, прежде чем в пролом хлынет пехота.