К ним подъехал не капитан, а сам полковник, командующий артиллерией корпуса. Его мундир был в пороховой копоти, лицо сурово.
— Фейерверкер Гептинг?
— Так точно, господин полковник.
Полковник окинул взглядом батарею, людей, безупречно стоящих по стойке «смирно», несмотря на смертельную усталость.
— Ваша батарея сегодня определила успех на правом фланге. Точный и своевременный огонь с фланговой позиции. Капитан фон Борн представил вас к производству в лейтенанты. Приказ будет подписан завтра. Поздравляю.
— Служу Пруссии, господин полковник, — автоматически ответил Николаус.
— Служите и дальше. Таких офицеров не хватает, — кивнул полковник и уехал.
Когда стемнело окончательно, Николаус сидел один у своего орудия, до которого уже нельзя было дотроться — металл остывал, покрываясь инеем. Лейтенант. Первый офицерский чин. В другой жизни, в другом времени, это могло бы что-то значить. Здесь и сейчас это означало лишь одно — больше ответственности. Больше людей, которых он будет вести на убой.
Он посмотрел на восток, туда, где за тёмной линией леса и догорающими огнями Лейтена лежал Бреслау. Победа. Город спасён. Его дом, его семья в безопасности. И он, победитель, сидел здесь, всего в нескольких часах пути от своего порога, и не мог пойти к ним. Эта ирония была горче пороховой гари. Он был частью машины, которая только что отвоевала для него кусок дома, и эта же машина теперь намертво приковывала его к себе.
Йохан подошёл, устало плюхнулся на ящик.
— Ну, поздравляю, господин лейтенант. Теперь можешь командовать с большим шиком.
— Заткнись, Йохан, — беззлобно сказал Николаус. — И спасибо. Без тебя сегодня мы бы не вытащили орудия из того оврага.
— Да брось, — махнул рукой великан. Потом помолчал. — А дом… ты теперь на письма можешь печать офицерскую ставить. Анне будет приятно.
— Да, — слегка улыбаясь сказал Николаус, глядя на тёмное небо, где проступали первые, ледяные звёзды. — Будет приятно.
Но в его голосе не было радости. Была лишь та же бесконечная усталость и предчувствие долгой, долгой дороги, на которой звание лейтенанта было не наградой, а лишь новым, более тяжёлым грузом. Мельница войны сделала ещё один оборот, перемелив тысячи жизней. А он, против своей воли, стал одним из её жерновов — чуть крупнее, чуть важнее, но от этого не менее несвободным. Он закрыл глаза, и в темноте снова увидел яблоню. Но теперь её образ был затянут дымом сражения и припорошен декабрьским инеем.
Глава 67. Письма из дома
Зима 1757–1758 годов вступила в свои права с той беспощадной, системной жестокостью, на какую способна только природа Центральной Европы. После Лейтена армию расположили на зимних квартирах в Силезии, но слово «квартиры» звучало издевательской насмешкой. Для большинства это означало тесные, пропахшие овчиной и кислым потом крестьянские избы, где солдаты ютились по десять-пятнадцать человек, спали на соломе, кишащей блохами, и жевали скудные запасы, реквизированные у и без того обнищавшего населения. Для офицеров — чуть больше простора, собственная печь и призрачное подобие уединения. Николаус, теперь уже лейтенант Гептинг, делил холодную, сырую горницу в доме лесника с двумя другими младшими офицерами-артиллеристами. Их обществом были карты, бесконечные разговоры о тактике и угрюмое молчание, прерываемое скрипом половиц и завыванием вьюги за ставнями.
Но именно здесь, в этом ледяном застое, проявилась самая мучительная сторона войны — неопределенность. Битвы кончились. Смертельная опасность отступила, сменившись рутинной угрозой тифа, пневмонии и тоски. И в эту образовавшуюся пустоту хлынули мысли. О доме. О семье. О том, что где-то там, за сотни миль, течёт другая, нормальная жизнь, в которой дети растут, огонь в очаге горит ровно, а главной заботой является не скупость пайка, а цена на соль или здоровье коровы.
Почта приходила редко, с обозами, которые с трудом пробивались через заснеженные перевалы и разбитые дороги. Её появление каждый раз вызывало в лагере тихое, сдержанное землетрясение. Офицеры старались сохранять вид безразличия, но их взгляды жадно выхватывали фигуру почтальона из свиты интенданта. Солдаты толпились вокруг, надеясь услышать свою фамилию, и лица их в эти моменты теряли солдатскую огрубелость, становясь просто лицами испуганных, одиноких мужчин.
Очередная почта пришла в конце января, в один из тех дней, когда небо и земля сливались в одно белое, слепящее целое. Николаус был на учениях — гонял свои расчёты по морозу, отрабатывая скорость развёртывания орудий на снегу. Когда он, промёрзший до костей, вернулся в свою конуру, на грубом деревянном столе уже лежал конверт. Небольшой, из плотной бумаги, с аккуратным, но неуверенным почерком на лицевой стороне: «Господину лейтенанту Николаусу Гептингу, в действующую армию». Его сердце, привыкшее за месяцы к постоянной готовности, совершило странное движение — не учащённый бой, а глухой, тяжёлый удар где-то под рёбрами, от которого перехватило дыхание.
Он снял промокшую шинель, не спуская глаз с конверта, как будто боялся, что он исчезнет. Потом сел на табурет у печи, которая едва теплилась, и долго просто смотрел на него. Этот клочок бумаги был тоньше паутины и крепче стальной брони. Он был мостом через пропасть. Он был голосом Анны.
Стук в дверь заставил его вздрогнуть.
— Войдите.
Вошёл Йохан, с лицом, распаренным морозом, и также держа в руке письмо — грубый, сложный в несколько раз листок. Их взгляды встретились, и в них промелькнуло полное, безмолвное понимание. Война отступила. На несколько минут.
— Пришло? — хрипло спросил Йохан, кивая на стол.
— Пришло.
— У меня тоже. От сестры. От жены новости.
Они сидели в тяжёлом, но комфортном молчании, каждый со своим сокровищем в руках. Потом Йохан, словно не решаясь нарушить тишину, подошёл к печи, попытался растолкать угли кочергой.
— Читай, — пробормотал он. — Не церемонься. Я потом.
Николаус медленно, почти церемонно, вскрыл конверт тупым концом своего кортика. Внутри лежало два листа, исписанных ровными, старательными строчками. И выпал засушенный лепесток — от гвоздики. Запах, едва уловимый, смесь лета, сада и её рук, ударил в ноздри, заставив глаза неожиданно налиться влагой. Он отвёл взгляд, сделал глубокий, сдавленный вдох, заставил себя быть твёрдым. Потом начал читать.
«Мой дорогой Николаус, — начиналось письмо. — Получила твоё письмо от ноября, из-под Праги, и сердце моё облегчённо забилось, ибо знала, что ты жив и цел. Слава Богу. Слава Богу и всем святым, к которым я теперь молюсь каждую ночь…»
Анна писала о простом, о бытовом, о том, что было его миром и что теперь казалось сказкой. Иоганн помогает в мастерской, теперь может сам выточить простую деталь, очень гордится собой. Лена подросла, шьёт себе платье к Пасхе, хотя ткань дорожает ужасно. Крыша на сарае прохудилась после снегопада, но сосед, мясник Фогт, помог починить, взял только бутыль сливовицы. В доме не холодно, дров хватает. Яблоня стоит под снегом, ветви гнутся, но она крепкая. Все дома молятся за тебя. Ждут. Каждый звук на улице заставляет выбегать на крыльцо. Но мы терпеливы. Мы научились ждать. Главное — пиши. Пусть хоть строчку. Чтобы мы знали, что ты дышишь под тем же небом, хоть и далёким. Твоя Анна».
Письмо было пронизано её духом — спокойной силой, практичной нежностью, той самой, что когда-то перевязывала его раны. В нём не было жалоб. Была жизнь, продолжающаяся вопреки всему. И эта жизнь тянулась к нему нитью из этих строк, такой хрупкой и такой прочной.
Он дочитал, аккуратно сложил листы, вложил обратно в конверт вместе с лепестком. Потом поднял глаза. Йохан сидел на другом табурете, склонившись над своим письмом. Его огромное, грубое лицо было странно беззащитным. В углу глаз блестела влага, которую он и не думал скрывать.
— Ну что? — тихо спросил Николаус, видя, как лицо Йохана меняется, пока тот читает.