— Не рано ли обрадовался? — отошла на шаг, глядела на пригожего. — С чего взял, что внучка я ему? Не признает, так и злата не будет. И как тогда запоешь?
— Как запою? — Тихий хохотнул. — Взвою, красавица. Какие песни, когда короба из-под носа уплывают.
— Утресь сосед Гостька мне все обсказал. Что у тебя две ладьи торговые, что дом твой самый большой по улице, что сам полусотник тебя привечает, прочит на свое место. Промеж того и девицы на тебя глядят ласково. Зачем тебе чужое злато и постылая жена?
— Такие слова да от торгашки? Раска, скажи, ужель от легкой деньги откажешься?
— От легкой не откажусь, чай, не дура. А вот кто тебе сказал, что за богатое приданое долгополый не спросит с меня расчет? Да и с постылым живь неотрадная, — Раска скривилась, будто горького хлебнула.
Хельги долгонько молчал: видела уница, как из глаз его уходят и веселье, и потеха.
— Мелиссину не верь, — сказал, как отрезал.
Раска вздрогнула, будто морозцем обдало, потом уж кивнула Хельги, мол, разумела.
— Гляди веселей, татева дочка, — подмигнул Тихий. — Так идем в кожевни, нет ли? Иль тут обниматься останемся? Без деньги любиться не стану, так и знай.
Уница только головой покачала, да и пошла туда, откуда пахло удушливо.
В кожевенных, какие стояли поодаль и от торга, и от домков, куда как гадостно. Вонь, брань, чернота. Повсюду кожи в кадках, темные, как трава на болоте. Кожемяки — хмурые, крепкие мужики — с большими натруженными ручищами и согнутыми спинами.
Раска, глядя на них, вспомнила дядьку Ждана, смрад, каким завсегда от него веяло, да руки волосатые и липкий его взгляд. Шла торговаться, а хмурилась, злобилась и все с того, что вспомнила весь малую, в какой жила безрадостно. Всякий день ждала беды, а она, гадюка, завсегда являлась не спросив.
Если б не Тихий, так бы и ушла от кожемяк, позабыв о деле; тот веселил, но глядел тревожно, будто чуял, как муторно ей, как горько.
Домой возвращались и вовсе молчали: Раска обиды прежние нянькала, а Хельги будто стерегся чего-то. Вел кругами, обходя стороной и шумные улицы, и княжьи хоромы, и ступень вечевую.
Довел до подворья, отдал суму со сторгованными кожами и обрезью, потом уж и ожёг тяжелым и чудным взором:
— Меня не будет седмицы две. Ты, ясноглазая, с подворья особо не выходи. Без пущей надобности по улицам не бегай.
— Еще чего, — брови выгнула высоко. — Может, мне и дышать через раз?
— Может, — огрызнулся. — Ты норов умерь, не ко времени он.
Раску заело, да сильно!
— Ты не муж мне, не брат и не сват. Без тебя управлюсь. Ступай в свой дом, там и указывай.
Тихий смолчал, но взглядом наказал, да таким, что у Раски по хребту изморозь пошла. Пока искала слов ответить, он отвернулся и ушел.
— Ну и иди, — шептала вослед, зная, что виноватая.
О ней пёкся Хельги, о ней тревожился, а она ему в ответ лишь сварливилась, да ругалась.
Ввечеру парила-варила, помня, что Тихий обещался придти. Слушала, как щебечет Улада, как радуется хорошей вести о домке, а сердце тоской наливалось. Чуяла как-то, что не явится Хельги, с того и печалилась да себя еще боле виноватила.
Ночь на лавке проворочалась, утро встретила хмуро, да и само оно не так, чтоб пригожее: на небе облака сизые дождиком грозили. Ветер налетал, как пес голодный: урывал свое, да сбегал, а после снова возвращался.
Раска умылась без отрады, поставила в печь горшок с житом и вышла на крыльцо: в дому будто душно стало.
— Здрава будь, Раска, — у ворот расселся рыжий Осьма, свесил ноги с высокой лавки, какая притулилась к заборцу.
— И тебе не хворать, Ося. Сбереги тебя светлые боги, — отозвалась уница. — Ты чего тут?
— Так обскучался весь, — достал сухарь и разгрыз хрустко.
— И давно сидишь? — Раска все думку не могла ухватить, а когда разумела, едва ногой не топнула с досады.
Поняла, что Хельги велел ее стеречь. Иным разом осердилась бы, но не теперь: чуяла заботу пригожего потешника, знала, что не оставил одну, спрятал обиду на нее, сварливую.
— Сижу, пока сидится, — ухмыльнулся парень. — Раска, воды-то дай испить. Сухарей нагрыз дюже много.
Пришлось поднести канопку, подать Осьме.
Ввечеру на лавку пришел дядька Звяга, утром другого дня — Ярун. Так и стерегли дружка за дружкой: сердили Раску, веселили Уладу и щербатого соседа Гостьку, какой едва не поселился на подворье уницы, говорил без умолку, радовался чужим гостям.
От автора:
Антипатос — высокий титул придворного достоинства в Византии.
Корзно — плащ, который надевался поверх одежды и застегивался на одном плече.
Знатно пограбили — поход Руси против Византии 860 года — поход на Царьград. Хотя Царьград не был захвачен, русы увезли большую добычу.
Глава 13
— Расушка, голубушка, красота-то какая, — Улада поворачивалась и так, и эдак, похвалялась шитой рубахой и новой запоной. — Спаси бо! Вышивка будто светится. Ты умеешь, рукодельница.
— Ступай ко мне, косы тебе расчешу, — уница поманила рыжую, вытащила гребень.
Уселись обое на лавку подле открытого оконца: тепло, светло, промеж того и душисто. Зацвело вокруг, распустилось, ожило.
— Малуша сказывала, что Хельги нынче возвращается. Весть прислал с дружинным, — Улада обернулась к Раске. — Ты рада, нет ли?
— А что мне до него? — сказала, а сама будто вздохнула легче.
Раска и себе признаться не хотела, что без Хельги не так, чтоб отрадно: рядом с ним и тревог меньше, и веселее. Уница храбрилась, но знала, что взвалила на себя груз немалый: Уладу, хозяйство, да все это в большом и незнакомом Новограде. Гордость стала подпоркой для уницы, не давала пасть духом, склонить голову и признаться в бессилии.
С того дня, как ушел Тихий в дозор, Раска, чтоб унять страх и не опозориться перед пригожим потешником, принялась за работу: наплела поясов, кошелей изукрасила, да порешила идти на торг. Места ей не дали: по своей неуемной домовитости отказалась платить мзду в князеву казну. Расторговалась с лотка*, да не прогадала. В первый день сложила поделки свои, пошла к торжищу, а по пути все и продала, да с немалым прибытком. Понравились новгородцам безделицы, какие сотворила беглая Кожемякина вдова.
Другим днем под окна ее домка пришли девушки-соседки: просили и кошелей, и очелий новых, и тисненых обручей. Следом и мужи повалили: кто за опояской, а кто за беседой. Глядели на Раску, любовались, с того и вои, каких Хельги оставил стеречь, не скучали. Ярун отлаивался, теснил непрошенных гостей с подворья, Осьма — и в ворота не пускал, а дядька Звяга грозил огромным своим кулаком.
Раске бы радоваться — деньга пошла, — а она печалилась, тосковала. Сама не знала с чего: то ли из-за нового места, то ли из-за неги непрошенной, какой щедро окутывала весна. Томилась уница, а чем — сама не разумела. Вроде ждала чего-то, да знала — не случится.
— Расушка, у тебя глаза блескучие сделались, — потешалась рыжая. — Хельги пригожий, сильный.
— Пригожий, сильный, — кивнула уница, пропуская меж пальцев рыжие волоса подруги. — Правду сказать, рада, что вернулся. Близ него спокойно, Улада.
— Ой, ты-ы-ы, — рыжуха заерзала на широкой лавке. — Люб тебе?
Раска уронила гребень, поднялась и пошла будто слепица к оконцу. Прислонилась к бревенчатой стенке и принялась глядеть на улицу: вокруг отрада, а на сердце муторно. Навалилась тоска, сжала туго горло, с того и слова посыпались, да не пустые, а горькие:
— Любовь не про меня, Уладушка. Сколь раз видела, как подружки милуются с парнями, сколь раз чаяла, что и для меня любый сыщется, а все не то и не так. А ведь многие за мной увивались. Я вот гляжу, вроде и собой хорош, и силой не обделен, а как руки протянет, так все во мне сжимается. Одного только и хочется — бежать без оглядки.
Вздохнула тяжко, почуяв, как слезы подступили. Иным разом сдержала бы себя, но нынче — обессилела. То ли весна теплом повеяла, дурманом окутала, то ли другое что, но с тоски Раска заплакала, да горько, жалобно.