— Скрала?
— Не твоя забота, — она насупилась. — Скрала, не скрала, а тебе польза. Иди, чего лупишься!
Хельги помнил темную морозную ночь, бадейку, рубаху долгую с чужого плеча, порты теплые, а более всего то, как захолодал от водицы. Бежал в теплую клеть как дурной, все зубами клацал. А как вошел в теплое, так и обомлел! Раска затеплила лучинку, разложила шкуру, расстелила тряпицу и наметала снеди. И рыби, и хлебца темного, и репки пареной. В щербатой плошке — грибки, в мисе — каша рассыпчатая. Зауютила девчонка щелястую клеть, будто согрела.
— Чудной, — захохотала Раска, похвалилась белыми зубами и ямками на щеках. — Ой, не могу, рубаха-то, как бабья. Очелье тебе на лоб, Олежка, и будет деваха.
— Сама ты… — удержался от крепкого словца. — Мне батя по весне опояску хотел вешать. Не скалься.
— Ой, опояску-то я тебе спроворю.
Полезла в угол, достала коробок малый, темный то ли от ягоды, то ли от гриба. Порылась в нем, опасливо оглядываясь, и достала плетеный пояс, да такой, каких Хельги и не видел. Вязан из тонких кожаных лент, да крепенько, нарядно.
— На, — протянула, — дядьке плела, а теперь не отдам. Третьего дня за ухо меня оттаскал, что подала ложку выщербленную. Пёс брехучий!
— На что мне? — удивился тогда Хельги. — Теперь я безродный. И воем не стать, — насупился зло.
— А ты стань, — Раска кулачки сжала. — Вольша говорил, что батька твой сильный был, ты его не позорь.
— С чего тебя тётка лаяла татевой дочкой?
— Злыдня она, языкастая. Мамку мою свел без вено* Нежата Строк. Он, вправду, тать. У него знаешь какая ватага была? Ух! Мы в лесной веси жили. Тятенька учил меня, я теперь нигде не заблужусь, из любого леса дорогу сыщу, — похвалялась девчонка. — А мамка из Суриново, а ее мамка — полонянка царьгор… царьградов… царьгородовская. Ее привезли на ладье и продали в весь моему деду Милонегу. За красу ее взял. А тятька мою мамку тоже за красу свел со двора. Потом его поймали и руки отрубили. Помер. А мамка меня взяла и пришла сюда, к Кожемякам. Родня дальняя. Мы и прижились. А потом тётька Любава на мамку озлилась, а потом мамка захворала и померла.
Раска засопела, но слезы не уронила, видно, давно оплакала мать, отпустила горюшко.
— А за что озлилась?
— Дядька мамку хотел меньшухой себе взять. А тётька ревнючая, жадная, ругалась ругательски и второй жены не дозволила, — Раска вздохнула. — Ешь, Олежка.
И сама взяла кус хлеба, да чудно так, двумя руками. Ела быстро, как белка орех грызла. Тогда Хельги и разумел — боится, что отнимут. С того и сам озлобился:
— Пойдем со мной. Чего тебе тут? Оплеухи получать, подзатыльники?
— Не пойду, — Раска помотала головой. — Вольшу одного не оставлю. И так косятся на него, говорят — порченый, говорят, через него беда будет. По прошлой зиме дядька Желан привел в дом новую жену, так та дитя родила мертвое. Дядька запил с горя и свалился в сугроб. Замерз насмерть. На Вольшу подумали, что он сглазил. А он хороший. Пропадет без меня.
— Тебе сколь зим-то, Раска? — спросил и взялся за кашу.
Она наморщила лоб и принялась пальцы загибать.
— Вот сколь, — показала кулачишки, а Хельги счел — семь.
— Всего-то? А говоришь, как бабка старая. Вольше твоему уж всяко поболе. Сам-то не управится?
— Чего прилип, смола? — прошипела Раска. — Сказала, не пойду.
— Ну и сиди тут, косу стереги, инако тётка оторвет.
— Оторвет, я ее пырну, — Раска ожгла темным злым взором, достала из поршня ножик. — Видал? Мне тятька дал, наказал беречь и себя оборонять.
Потом ели в тишине: шипела лучинка тусклая, мыши шуршали по углам.
Малое время спустя, Раска заговорила:
— Не страшно тебе идти-то? Один ведь, — и губешки поджала жалобно.
Хельги тогда и понял о девчонке: кричит и злобится тогда, когда боится, а сама-то жалостливая.
— Не страшно, — соврал. — Раска, если б не ты, я б помер, замерз. Благо тебе. Я аукнусь, слышь? Вернусь, привезу тебе золотой и полотна тонкого. Отец мой матушке дарил. Гладкое и блескучее. Нарядишься, накупишь себе бус.
— Правда? — Раска улыбкой было расцвела, но и поникла скоро. — Вот враль. Не надо мне. А чего надо, я сама стяжаю.
— Зарок даю! — и стукнул себя кулаком в грудь.
— Болтун, — она снова засмеялась, принялась собирать в тряпицу хлеб, рыби, репку. — Это тебе в дорогу. Покусаешь, как оголодаешь. Спрячу в угол. Поутру тётька разбудит ранехонько, хлеба ставить. Так я раньше нее подскочу и тебя толкну. Выведу с задка, там в заборце дыра. Ой, Олежка, погоди.
Снова полезла в свой темный коробок, достала оттуда копытца вязаные и два ремешка:
— Поршни прихвати, инако потеряешь по дороге. А копытца на себя вздень, теплые они. То бабка Листвяна вязала. Она глухой жила, сидит, бывало, по зиме и вяжет, вяжет. У меня еще есть.
Хельги и спорить тогда не стал, разумел — обморозит ноги-то по пути. Взял и копытца, и ремешки, обернул поршни и поставил у теплой стенки.
— Ты шкуру-то подними, — Раска сняла свои обутки, скинула поясок и улеглась на мягкие тюки. — Вместе теплее. Тётька в дом не пускает спать, говорит, негде. А там есть где! Она меня за мамку казнит, злыдня!
Так и улеглись вместе, обнялись. Хельги еще долго не спал, глядел сквозь щели в темень, да слушал, как сопит пригревшаяся у него под боком Раска. К середине ночи опять вздумал рыдать, но себя пересилил. Отца не хотел позорить, а потому послушался сопливой девчонки и порешил стать воем. Да и зарок Раске кинул от сердца, а коли кинул, так надо выполнять.
Через миг Хельги очнулся, услыхав голос Звяги, помотал головой, что пёс, какой отряхивается от водицы.
— Хельги! Хельги! Ты уснул, никак? — звал дядька.
— Не уснул, — наново оправил опояску и полез за пазуху, где лежал кус белой паволоки* для Раски и золотой. — Развилку-то давно прошли?
— Полоумный, — Звяга хохотнул глумливо. — Уж весь видна. Оно ли? Кожемякино твое?
Хельги тронул коня коленями и послал того рысью, краем глаза подмечая, что десяток его не отстал. Так и вошли в малую, забытую богами, весь.
— Попрятались, — дядька сплюнул зло. — Трусливый народец.
— Поспешай, Звяга, — Хельги уже летел знакомой дорогой к подворью Кожемяк, а подлетев, обомлел: вместо домины — дымящиеся головешки. Огнем смело и дерево посреди двора, какое помнил десяток зим Хельги Тихий, сын Добрыни Шелепа.
— Род могучий, что это? — Хельги вздрогнул от своего же голоса.
Оглянувшись, увидал толпу людишек, что жались возле уцелевшего заборца.
— Здравы будьте, — крикнул. — Кожемяки тут есть? Выходи. С миром мы.
Никто не ответил, но Хельги услыхал шепотки — поначалу тихие, потом громче да с опаской.
— Языки отсохли? — Ярун, ближник Хельги, двинулся к толпе.
— Погорели Кожемяки, — вперед вышел крепкий мужик. — Всю ночь полыхало. Видать, упились на радостях да щепань не потушили. Иль искра от очага прилетела. В дому-то токмо Ждан с женой остались, да сынова вдовица.
— Раска жива? — Хельги спешился и пошел к смелому. — Что молчишь? Была тут она?
Мужик заозирался, попятился. А Хельги приметил, что глядел он на молодуху, какая стояла поодаль, придерживая рукой тяжкое непраздное чрево.
— Раска где? — Хельги пошел к бабе.
— Сгорела, — прошептала молодуха, затряслась, заплакала.
— Врешь, — Хельги сжал кулаки, не желая верить в такое. — Как звать тебя?
— Волица я, жена рыбаря. Сгорела подруженька моя, — баба утерла мокрые щеки рукавом. — А ты кто ей будешь-то?
Хельги уже не слыхал, стоял, будто окаменевший. Время спустя, тяжко провел пятерней по лицу, будто хотел смахнуть страшную весть.
— Идем, Тихий, — Звяга тронул за плечо. — Тут уж ничего не вернешь. Костерок сложим, пусть в нави ей теплее станет.
— Да кто ты? — молодуха шагнула ближе.
— Никто, — Хельги зубы сжал. — Говоришь, ночью полыхнуло?
— Как стемнело, так и занялось. Видать, спали крепко, задохнулись. Мясом несло на всю весь, — всхлипнула. — Все сгорели. Видала на головнях Раскино очелье. Ее это, Вольша дарил. Как надела на свадь, так и не снимала.