Сколь так просидели Хельги не помнил, но знал — с того сидения горюшка поубавилось. Раска-то хоть и тощенькая, а теплая. Отозвалась ему по-добру, утешила, как смогла.
Много время спустя, девчонка закопошилась:
— Пойду за хлебцем, — вздохнула, — одежи тебе какой нето сыщу. Вольшу попрошу, он добрый.
— Не говори никому, что я тут.
Хельги хоть и в горе, а разумел: узнают его, Буеславу скажут. Чай, не простой, сын Добрыни Шелепа, а, стало быть, кровный враг обидчику. Таких живыми не оставляют, себе дороже.
— Вольша хороший, — Раскины глаза сверкнули зло. — Сбежала б из этой клятой домины, да его жалко. Обе ножки приволакивает. Мамка моя, когда живая была, говорила, что не жилец он. А я говорю — жилец! Я его обниму крепко и не пущу в навь!
— Тебя не спросят, Раска, — вздохнул. — Как боги порешат, так и будет.
— Еще чего! — взвилась девчонка, вскочила. — Не пущу, сказала! Он один у меня! Не отдам!
Хельги улыбки не сдержал, вспоминая Раскин взгляд: будто тучи набежали, заволокли теменью свет. Тогда еще не знал, что глаза ее, как небо над холодным морем, куда ходил он потом на драккаре с дружком своим, Ньялом. Его дом стоял на высоком берегу: куда ни глянь, везде вода да сизые камни. И еще ветер — сильный, злой, холодный. Воля: шальная, сладкая и вечная.
— Раска, чего лаешься? — говорил тихо, боялся, что услышат. — Тише будь.
— А ты не болтай о Вольше, — упрямая девчонка топнула тощенькой ножкой в теплом поршне. — В уголку ложись, усни. Я тебя сверху шкурой прикрою. Сейчас тётька Любава за водой меня пошлет, так вернусь и хлебца принесу.
Так и сделала: спрятала парнишку и вышла из клети, прикрыв крепенько хлипкую дверь.
И снова Хельги нахмурился, помня, как свернулся, обняв коленки руками, угрелся и дал волю злым слезам. Потом уснул: сколь горя не нянькай, а край приходит, усталость берет свое. Слаб человек, когда теряет опору.
Разбудил его в сумерках тихий шепот и сопение:
— Олежка, живой? — Раска склонилась над ним, отогнула край пахучей шкуры. — Я водицы принесла, умойся. Чумазый, вихрастый.
Она полезла в рукав и достала крепкий гребень, потянулась чесать ему волоса, да ласково так, жалеючи.
— Будет, — отмахнулся. — Уходить мне надо, Раска. Сыщут, засекут.
— Куда в ночь-то? Знобко на улице, страшно, — присела рядом и смотрела, как умывается водой из малой бадейки. — Я тебе хлебца принесла и репку. Взвар-то остыл. И вот еще…
Она потянулась к пояску бедному на рубахе, достала две резаны* и подала ему, опасливо глядя на дверь:
— Прячь, прячь скорее.
Тогда Хельги и догадался, что деньга краденая.
— Где взяла? — насупился.
— Где взяла, там уж нет, — и она нахмурилась. — Бери, говорю. Уйдешь, так без деньги плохо будет. Вольша сказывал, что от развилки обоз пойдет. Правит дядька Мал. Ты ему резану сунь, он и не спросит чьих. Еще Вольша сказал, что тебе надо к Волхову, там на ладьи всяких берут. И сирот, и безродных.
Она говорила с запинкой, будто повторяла за кем. Хельги понял — Вольша научил, а потом и разумел — прав он. Уходить надо куда-то, а не просто в зимнюю темень навстречу смерти.
— Как стемнеет, приду, — Раска приникла щекой к щелястой стенке клетушки, оглядела сторожко улицу.
— Ты ешь, Олежка, ешь впрок. Ночью на двор выведу, теперь никак. Дядья в дому, балагурят. Я щепань* принесу, веселее будет.
Хельги тогда и разглядел Раску, разумев, что таких еще не видал. На подворье Шелепов все девахи мордастые, щекастые и крепконогие, а эта — иная: личико узкое, переносье тонкое, брови ровные и долгие. Да и взгляд цепкий, будто не девчонка перед ним, а девка разумная. Не знал тогда Хельги сиротства, не понимал, как скоро взрослеет ребятня, какая осталась без родни, а иной раз — и без дома.
Раска выскочила из клети, дверцу притворила, а Хельги услыхал злой бабий голос:
— Где ходишь, паскудная? Светло еще, а ты спать удумала? Корми тебя задарма! Ступай, со стола собери. Ухватишь лишний кус, за косу оттаскаю. Вся в отца. Татева* дочь.
— Иду! — Недобрый Раскин голос заметался по подворью.
— Еще и огрызается! Вот я тебя!
Хельги приник к щели, увидел, как крепкая бабёнка ухватила Раску за косу и таскала в радость: улыбка ее чудилась оскалом псицы, какая сыскала на ком злобу свою унять.
— Соплячка! — орала тётка. — Мать твоя бесстыжая, татева подстилка!
Через миг баба взвыла: Раска впилась зубами в ее руку. Хельги тогда лишь охнул, зная, что девчонке достанется за такое-то. Но прогадал!
— Ты мамку со свету сжила! — пищала Раска, отскакивая от тётки. — Всем расскажу, как измываешься над сиротой! Пусть плюют тебе вослед, злыдня!
В тот миг на пороге показался отрок: тощий, высокий, светлоглазый. Подмышками рогатины, на них и опирался тяжко. Грудь под распахнутой рубахой — впалая, лик — бледный до синевы.
— Матушка, чего ж опять кричишь? — уговаривал.
А Хельги смотрел на Раску: та вцепилась в рубаху парневу, но не зажмурилась, а жгла злым взглядом сердитую тётку.
— Тьфу! — в сердцах баба топнула ногой. — Чтоб на глаза мне не попадалась! Чтоб ни слуху, ни духу от тебя, зверушка! — и ушла за угол домины.
— Вольша, да что ж ты, — заохала Раска. — Только из огневицы, а телешом на мороз.
Она скинула с себя худой кожух и принялась кутать Вольшу, да ладошкой приглаживать ворот его рубахи. То стоял молча, покачивался на своих рогатинах, а через миг улыбнулся светло, кивнув на клетуху.
Раска поняла его и без слов:
— Там он, там. Вольша, пойду приберу после дядьёв, инако тётька Любава осердится, — и шмыгнула в темное нутро домины.
Вольша поглядел ей вслед, а потом поковылял к клетухе, где прятался Хельги. Дверь он открыл не без труда, будто поднял тяжелое, перевалил одну ногу через порог, другую, и уставился на незваного гостя:
— Не выдам, — только и сказал, а потом закашлялся: натужно, хрипло.
Хельги ухмыльнулся, вспоминая, как по глупости расправил плечи, похваляясь перед болезным Вольшей своей крепостью. Не знал тогда, что вот из таких мухрых, да с мудрым взором получаются наилучшие вожаки. Рюрик — толстый, коротконогий, росточком обиженный — подмял под себя и Ладогу, и Новоград. Уговорил соседей, свел ворогов, усадил за один стол и положил начало миру, пусть худому, но уж без крови и смертей.
Наново принялся вспоминать, как болезный парень решил его судьбу, толкнул на путь, какой привел его под руку Рюрика, о каком тогда еще и не слыхали в словенских землях:
— С рассветом уходи, — Вольша откашлялся. — Смолчу из-за Раски, отцу не расскажу. Она за тебя просила. Жалеет. Но под мечи я родню не подведу. Не уйдешь, дядьям выдам.
— Уйду.
— Иди туда, — Вольше указал рогатиной на дорогу. — Прямо и до развилки. Там обойдешь овраг, через перелесок и по утоптанной дороге. Подождешь обоз. Идут до торга в Изворах, он на Волхове. На ладью просись.
Сказал и ушел, притворив за собой дверцу. Хельги посмотрел ему вослед, насупился, а потом взялся за хлеб и репку, какие в чистой тряпице принесла ему Раска. Ел, не разумея, что и жует, запивал холодным взваром, зло глядел в стену, но уж не рыдал. Знал, куда идти и зачем, принял, что вся живь теперь в его руках. Не боялся, ярился! Вспоминал жуткие морды воев Буеславовой ватаги, злобу в себе взвивал, одного хотел — вырасти и помстить каждому за смерть родни, за матушку и отца, за братиков и сестрицу.
По темени в клетуху влезла Раска с тюком подмышкой:
— Олежка, — поманила тонкой рукой, — ступай. Дядья разошлись. В доме спать повалились, сейчас щепань затеплим. Ты омойся! Мамка говорила, с грязи всякая болячка цепляется.
Раска подала ему бадейку с водой, кинула на плечо тряпицу чистую, сунула тюк.
— Нужник на задках, — махнула рукой в темень. — Не щебуршись, тётька спит сторожко. Дядьку не разбудишь, храпит, как рычит. Я тебе чистое принесла, то дядьки моего Третьяка. У него жёнка померла о прошлой весне, так он с подворья подался, а одежку оставил. Не хватятся.