Он поднимает глаза, и в них — всё сразу: боль, счастье, испуг. Я вижу, как его лицо меняется, как тень надежды пробивается сквозь боль.
— Я стоял у стекла, как мальчишка, — шепчет он. — Смотрел на неё. На эти трубки, на бледную кожу. И… пап, я руку ей на живот положил…
Он вскидывает взгляд, и я вижу, как его глаза загораются, несмотря на слёзы.
— А там — толчок. Маленький. Живой. Как будто Надя мне сказала: «Эй, я здесь».
Я чувствую, как в груди горит, как сердце колотится, будто хочет вырваться. Вспоминаю, как сам чувствовал этот толчок, как Вика улыбалась, когда Надюшка шевелилась, как я понял, что это — моё всё. Рома замолкает, и мы сидим в тишине, только часы тикают, «тик-так», отсчитывая время, которого у нас было так мало. Я протягиваю руку, кладу ему на плечо. Он не отстраняется.
— Ты мужик, Рома, — подвожу итог уверенно. — Настоящий. Вырос.
Он кивает, молча, смотрит на меня, и я вижу в его глазах облегчение, но он не отводит взгляд.
Высказался, мы оба сказали очень много друг другу.
— И ты теперь знаешь всё, — добавляю я, сжимая его плечо крепче.
— Знаю, — отвечает он твердо и уверенно. — И, может, мне всё ещё больно. Но теперь я хотя бы понимаю.
Он встаёт, подходит к раковине, открывает воду. Стакан наполняется, он пьёт медленно, будто тянет время, будто собирает себя по кусочкам. Разворачивается ко мне, прислоняется к столешнице, скрещивает руки на груди.
— Я не знаю, смогу ли снова поверить женщине, — говорит он тихо, глядя в пол. — Мне страшно. Мне кажется, что я уже никогда не смогу довериться.
— Сможешь, — отвечаю я, и голос мой звучит увереннее, чем я чувствую. — Когда встретишь ту, которая не попросит от тебя ничего. Просто будет рядом. Молча. До конца. Как твоя мать.
Он хмыкает, уголок рта тянется в улыбке, но она выходит грустной. Вспоминаю, как Вика стояла рядом со мной, когда всё рушилось, как она молчала, но её присутствие было сильнее любых слов. Она была моим домом, моим якорем, и я не уберёг её. Но теперь я сделаю всё, чтобы вернуть её, чтобы вернуть нас.
— Ты знаешь, пап… — начинает он, и голос его становится мягче. — Я всегда мечтал, чтобы мои отношения были как ваши. Чтобы я мог смотреть на неё и понимать — это навсегда. Чтобы я мог доверять ей, как себе.
Я улыбаюсь, чувствую, как тепло разливается в груди, несмотря на боль. Вспоминаю, как Вика смеялась, когда мы танцевали на кухне, как она ворчала, когда я забывал выключить свет, как она плакала, когда узнала о Ромке. Эти моменты — как звёзды, что светят даже в самой тёмной ночи.
— Ромка, — говорю я тихо, — у нас с твоей мамой было столько хороших моментов. И, надеюсь, будет ещё больше. Она — мой дом. Всегда была. И Надюшка… она станет нашим светом.
Он кивает, смотрит на меня, и я вижу, как его лицо смягчается.
— Я верю, — шепчет он. — И… спасибо, что рассказал.
Я встаю, подхожу к нему, кладу руку на затылок, как делал, когда он был маленьким. Он не отстраняется, только опускает голову, и я чувствую, как его дыхание дрожит.
— Мы справимся, — говорю я тихо. — Вместе.
Он кивает, и в этой тишине — всё.
Девочки, дальше по графику, надеюсь, что форс-мажоров больше не будет. Но... мы тоже живые люди и у нас бывает всякое. Причина почему я резко пропала - веская. Всех обнимаю, Ваша Анна. Берегите себя и своих близких.
Глава 20.
Виктория.
Я просыпаюсь раньше, чем обычно. Палата всё та же — стерильный полумрак, гул аппаратуры, равномерное пиканье монитора. Сегодня десятый день, как я здесь. Реанимация больше не пугает — я свыклась с её ритмами, её тишиной, её странной торжественной важностью. Здесь иначе течёт время. Оно вязкое, как мёд, и плотное, как воздух перед грозой. Но внутри, где-то под ребрами, в лёгких, наконец становится легче. Как будто я снова могу дышать.
Дверь скрипит, и я узнаю его ещё до того, как он входит. Мой врач, к которому я привыкла. Седые волосы аккуратно зачёсаны назад, очки на переносице, в движениях — ни суеты, ни спешки. Он будто несёт в себе всё спокойствие этой больницы. Я не знаю, как его зовут — не запомнила — но понимаю: он здесь главный. И я ему верю. Безоговорочно.
Он подходит к моей кровати, смотрит на меня поверх очков и мягко улыбается:
— Доброе утро, Виктория Алексеевна. Сегодня с новостями.
Я вздрагиваю. Не от страха — от ожидания.
— Хорошими? — спрашиваю, глядя на него внимательно.
Он кивает, проверяя показатели на мониторе.
— Очень хорошими. Утром прошёл консилиум. Мы посмотрели на вашу динамику: восстановление идёт устойчиво, все ключевые показатели в пределах нормы. Особенно радует, что вы стали спокойнее — это сразу видно и по сердцу, и по дыханию. А значит, можно сказать одно: вы своё тут уже отлежали.
Я не сразу понимаю.
— В смысле?..
Он опускает очки на кончик носа и смотрит прямо в глаза.
— Вас сегодня переводят в обычную палату.
Я чувствую, как в груди будто что-то раскрывается. Словно я действительно впервые за эти десять дней вдыхаю по-настоящему.
— Спасибо, — шепчу, и слёзы сами подступают к глазам. Не от боли. От облегчения.
Он чуть сжимает моё запястье — жест старомодный, но в нём так много человеческого, так много поддержки, что я почти улыбаюсь.
— Вы хорошо держались, Виктория Алексеевна. Вы умница. А дальше — только вверх.
Я улыбаюсь. Накатывает благодарность. Даже не столько врачу — самой жизни. За этот шанс.
Когда он уходит, я остаюсь одна. С головой, полной мыслей. Я думала, что в реанимации не думают — выживают. Но оказалось, что именно здесь, в этой белой тишине, ум работает яснее, чем когда-либо.
Вообще я каждый день вижу своих мужчин, поэтому понятие “одна” относительно временное. Правда, приходят ненадолго. По очереди: Рома или Макс. И по одному. Пару раз вдвоем заходили. Навещают, сидят, болтают. Осторожно, будто боятся меня растревожить, но искренне и тепло. Сначала было неловко. Я ещё лежала вся в проводах, бледная, слабая. А потом — будто щёлкнуло. И стало привычным. Я стала ждать этих визитов.
Рома приходит чаще — у него сейчас свободный график, как он говорит. Хотя Макс утверждает, что сын уже вовсю работает. Вернулся в офис, включился в дела, в команде снова словно нашёл себя. И я верю, потому что Ромка теперь говорит совсем иначе. В нём какая-то уверенность появилась, осознанность. Взрослость. Но он по-прежнему — мой мальчик. Иногда сядет, положит мне руку на ладонь — тёплую, крепкую — и начнёт рассказывать о мелочах. О том, как вчера в магазине покупал мандарины и вспомнил, как я в детстве не разрешала ему их есть больше трёх подряд. О том, как они с Максом когда-то забыли меня на заправке — я вспоминаю и смеюсь. А он улыбается и говорит: «Ты не представляешь, как папа тогда кричал. Реально испугался».
Такие разговоры — как спасательный круг. Они возвращают меня в живое. В настоящее. В тёплое, домашнее, безопасное. Они будто строят между нами мост — из памяти, из любви, из доверия.
Макс тоже приходит. И приносит с собой запах улицы, чуть холодный, будто ветер в волосах. Сидит рядом, держит меня за руку. Спокойный. Иногда просто молчит со мной. Иногда вспоминает, как мы когда-то ездили в Крым дикарями — с палаткой, с вечными банками тушёнки и гитарой, на которой никто так и не умел играть. Как в Греции я потерялась в старом городе, а он искал меня, а потом мы вдвоём на набережной ели фрукты и смеялись до слёз. Эти воспоминания пахнут морем. Солнцем. Радостью. Я закрываю глаза и почти чувствую — тепло его ладони и вкус апельсина на губах.
Но есть темы, которые Макс упорно обходит стороной.