Я киваю, не отрывая глаз от строк. Десять дней до голосования. Десять дней, чтобы выдержать бурю, что уже бьёт по всем фронтам.
Угрозы и шантаж - это их шахматные ходы, и фигуры — мои близкие. Но я не из тех, кто гнётся под ударами.
Пусть попробуют отыграть свою предсмертную партию.
— Давление будет расти, — продолжает Ковалев, опытный мужик, что видел тёмные воды политики и знает, как они топят. Сам без семьи остался. — Не только на тебя. Ты это уже чувствуешь, Макс. Они не остановятся.
Я откидываюсь в кресле, смотрю на него долго, и в моём взгляде — холод стали, отточенной до бритвенной остроты.
— Они перешли грань, — цежу медленно. — Тронули мою семью. Мою жену. Моего сына. Мою дочь, что ещё не родилась. Правила кончились, Вов. Я не буду ждать удара. Я начну охоту.
Он молчит, но его глаза щурятся, и я знаю: он понимает. Мы с ним прошли слишком многое — от бессонных ночей в командировках до сделок, что меняли судьбы компаний, — чтобы я говорил впустую. Он не спорит, не отговаривает. Только кивает, и мы переходим к деталям: голосование, союзники, риски, слабые места. Финализируем договорённости, и я покидаю кабинет, чувствуя, как воздух сгущается за моей спиной. На улице холодина и ветрище, но во мне пылает жар и готовность. Зверь внутри рвётся на волю, и я снимаю с него цепи.
Рабочий день несется дальше. Утром я встречался с Артёмом и Денисом — короткая, но жёсткая беседа по расследованию с ателье и татушным “врачом”. Только инфы маловато. Ладно, я умею выжидать.
Вернувшись в офис, я звоню подрядчику, что занимается восстановлением ателье. В трубке бодрый голос, но я режу его вопросами.
— Сроки? — спрашиваю, глядя в окно.
— Два месяца до сдачи объекта, Максим Андреевич, — отвечает он. — Стены укреплены, оборудование новое уже в пути. Но пока что смогли достать не все нужное.
— Ускорьте. Деньги не вопрос.
— Понял.
Я кладу трубку, но напряжение не уходит. Ателье — это Викино сердце, её отдушина, и я хочу ее порадовать тем, что оно восстановлено. И… стало еще лучше.
К полудню офис привычно слаженно работает: мелькают лица сотрудников, охраны, ассистентов, звучат короткие реплики, дежурные улыбки. Мой помощник, перехватывает меня у лифта, её голос торопливый, но чёткий.
— Максим Андреевич, звонили из «Форбс Россия», — говорит она, поправляя очки. — Предлагают интервью. В кругу семьи, у вас дома. Сказали, это будет эксклюзив.
Я останавливаюсь, хмурюсь. Интервью в кругу семьи. Это может быть ловушкой — слишком много света на нас привлечёт новых хищников. Но и отказываться нельзя. Мы же играем в шахматы?
— Перезвони, — говорю коротко. — Уточни условия. Запроси список вопросов. Ответ дам позже.
Катя кивает, записывая, и я иду дальше, но мысль о семье цепляет как всегда.
Вика в коттедже, с акушеркой, под охраной, но на душе у меня не спокойно.
Ромка ждёт в моём кабинете, когда я вхожу. Встаёт, выпрямляется, и в его осанке — та же упрямая гордость, что была во мне в его годы. Глаза горят знакомым огнём, но в них — тень тревоги, которую он еще не умеет прятать за маской. Он не торопит, не спрашивает. Ждёт. И это правильно.
Я закрываю дверь, прохожу к окну, где деловая столица дышит своей суетой. Оборачиваюсь.
— Присядь, — говорю тихо.
Он садится, чуть напряжённо, но сдержанно. Я смотрю на него долго. Сын. Моя кровь. Умный, горячий, упрямый. И потому — мишень, которую враги уже приметили.
— Послушай внимательно, — начинаю, опираясь руками о край стола. — У нас десять дней. Не просто сложных. Опасных. Нас будут бить не в лицо, а в спину. Через близких. Через слабости. Через тех, кто рядом.
Ромка кивает, губы сжаты, и я вижу, как он сжимает кулаки.
— Ты не герой, — продолжаю решительно. — И не должен им быть. От тебя нужно одно: внимательность. Ни шагу без охраны. Ни одного отказа от их присутствия рядом. Всё, что скажет охрана — выполняешь. Без споров. Без бравады. Понял?
Он моргает, выдыхает, и в его взгляде — смесь упрямства и согласия, как у молодого волка, что учится держать себя в узде.
— Да. Понял, — отвечает тихо, но твёрдо.
— Если почувствуешь неладное, если что-то пойдет не так в работе — сразу мне, —продолжаю. — Не проверяешь сам ничего. Не лезешь. Никакой самодеятельности. Это не уличная разборка, Рома. Это политика. Бизнес. Грязь, в которой тонут даже самые умные и сильные.
Я подхожу ближе, кладу руку ему на плечо, сжимаю.
— За тобой следят. Уже. И за мамой. Ты — моя слабость. Их рычаг. Я не дам им тебя тронуть. Но ты должен помочь. Быть разумным и не рубить с горяча.
Он молчит, только смотрит, и в его глазах — сталь, что я сам в нём воспитал. Я вижу: понял. Сжал внутри себя, как кулак, готовый к удару.
— Я не боюсь, — отвечает решительно. — Просто… злость берёт. Что они лезут к нам. К маме.
Я киваю.
— Это не злость, сын. Это ярость. Она сильна, если под контролем. Шаг в сторону — и ты уязвим. А мы не имеем права быть слабыми. Ни ты, ни я.
Он встаёт, кивает, и уходит, а я остаюсь у окна и продолжаю смотреть на город. Но где-то в этих каменных джунглях зреет удар. Грязный. Беспринципный. Они нарушили кодекс. Они перешли грань.
К вечеру я чувствую, как усталость оседает опускается на плечи. Пора домой.
По пути прошу водителя остановиться у цветочного на Тверской. Сам выбираю букет ромашек — её любимых, нежных, как она сама, с лепестками, что будто шепчут о весне. У кассы замечаю корзину с черешней и тоже прошу упаковать. И представляю как Птичка улыбнётся, пробуя ягоды. Это мелочь, но для неё — знак, что я думаю о ней каждую секунду.
Глава 30.
Макс.
Я тихо приоткрываю дверь её комнаты, осторожно, будто вхожу в храм, боясь нарушить покой и хрупкое равновесие, царящее здесь. Вика сидит в кресле, поджав ноги, укутанная в пушистый плед, и сосредоточенно читает какую-то книгу. При моём появлении она слегка вздрагивает, и глаза её на мгновение широко раскрываются, прежде чем вновь принять тёплое, доверчивое выражение.
— Прости, не хотел тебя напугать, — говорю мягко, шагая к ней.
Она откладывает книгу на столик рядом и улыбается чуть смущённо, взглядом следя за моими руками, в которых я держу большой букет ромашек и аккуратную корзинку с черешней.
— Это тебе, — говорю я, подавая ей цветы. — Твои любимые ромашки и ещё кое-что сладкое. Подумал, что черешня напомнит тебе о лете.
Вика принимает букет, прижимает его к себе, с нежностью поглаживая лепестки, и в её глазах вспыхивает искренняя радость.
— Черешня? Ты её тоже купил? — тихо спрашивает она, с удивлением и радостью разглядывая алые, блестящие ягоды.
— Конечно, — киваю я. — Вспомнил, как ты её любишь. И знаешь, пока выбирал, подумал, что это не просто ягоды, а кусочек того времени, когда всё было проще и понятнее.
Она вздыхает негромко, мягко касаясь пальцами спелых ягод.
— Спасибо, Макс. Мне очень приятно. Ты правда помнишь всё, — её голос звучит теплее, почти так же, как раньше, и это согревает мне душу.
Я присаживаюсь напротив, чуть поодаль, не торопясь, чтобы ей было комфортно.
— Как ты сегодня? Чем занималась?
Она поправляет плед, устраиваясь поудобнее, и в её жестах появляется лёгкость, словно тревога постепенно покидает её.
— Да всё хорошо, правда. Гуляла по саду, смотрела, как оживает сад под весенним солнышком. Тут не так страшно, Макс, даже спокойно. Мне нравится.
Я киваю, чувствуя, как в сердце что-то чуть расслабляется.
— Я рад, что ты привыкаешь. Ты говори, если что-то понадобится. Хочу, чтобы тебе было здесь максимально комфортно.
Она на мгновение задумчиво смотрит на меня, чуть наклонив голову набок.
— Мне и так хорошо. Правда. Ты и так сделал слишком много для меня… для нас.
На несколько секунд между нами снова повисает лёгкая неловкость, и я, чтобы её развеять, решаю сразу сказать о важном.