Как новой пары, как женщины и ее мужчины.
Антония зажмуривается, втягивая длинные ресницы, и оставляет плотный черный частокол идеальных щетинок, рисующих ей живые стрелки…
Совершенные по форме губы ритмично двигаются, растягиваются-сжимаются, шлепают, склеиваются, обрывая тоненькую кожу, словно наждаком себя скребут, пропускают воздух и что-то непрерывно шепчут: проклинают или взывают к благоразумию, милости и вселенскому прощению, или мне угрозы через Вельзевула шлют. Умоляют нераскаявшегося грешника совершить поступок, за который не придется краснеть на смертном одре, тем самым обеспечив себе тихую загробную жизнь под патронатом соответствующего Божьего апостола.
Ни хрена не выйдет… Кто меня соборовать будет, догонит быстро и почти одномоментно, что в рай на небесах мне вход давно заказан, да и такого, как я, даже в чистилище на отмывку не возьмут, уж больно я херней замазан.
— Отпусти меня, — шепчет Ния, сильно вывернув себе шею. Я вижу натянутую жилу и частый-частый пульс, прошивающий как будто бы вощенную смуглую кожу. — Больно! Ты ломаешь меня, — последнее выкрикивает в землю и дергает ногами, пытаясь скинуть ненавистные оковы.
Белоснежный атлас ее лифа холодит мне руки, остужает разгоряченные ладони, скользит по шершавым, грубым пальцам, цепляется нитями, вырывая заусеницы возле ногтевых пластин, будоражит и щекочет кожу.
Шиплю…
Злюсь…
И не отпускаю: держу крепко, сильнее вдавливая в себя маленькое тело, облаченное в свадебное платье, разорванное мной после того, как я специально наступил на воздушный подол, разложенный на той поляне, на которой нашел женщину, которую…
— Надо было деньги поставить на тебя, Ния, — хмыкаю и лениво улыбаюсь. — Заработал бы немало, — прищуриваюсь и присвистываю. — Определенно!
— Что? — не оставляя попыток освободиться, передергивает плечами, выкручивая себе кости и суставы из соответствующих сочленений. — Что ты там шепчешь? Блин! Да отпусти меня, козел!
— Ты сбежала, Смирнова, — констатирую свершившееся. — Деру дала, сверкая трусиками и ягодицами, словно тебя кнутом стегали. Егорыч, по всей видимости, все же силу применил и не рассчитал? Не понравилось? Жестко или неумело?
Я бы действовал не так!
— Что?
— Говорю, что трусы у тебя зачетные, Тузик. Просто-таки, — прыскаю, — многообещающие! Есть, где мужской фантазии разгуляться.
Хотелось бы поближе рассмотреть, что у нее там. Но остатками здравого смысла, зачатками рудиментарной порядочности и мизерными вкраплениями атавистичного джентльменства понимаю, что нельзя, а моя настырность будет воспринята, как настоящая беспардонность и нахальный перебор! Она уже о насилии пищала? Так после того, как я сниму это свадебное платье, об этом можно будет не просто говорить, а смело, в открытую, во всеуслышание заявлять. Ее нижнее белье и все, что его касается в прямом и переносном смысле — пока, сегодня и сейчас, мое табу, неоспоримое и запрещающее действие! Тем более она их надевала не для меня, а для него. Хотела хвастануть невыдающимися прелестями? Чего я, в самом деле, лобковой вошью прицепился к адресату? Все равно «посылка» умело перехвачена на «почте» — у двух берез, в низине, на только-только зеленеющем черноземье, а то пошла бы ценность по чужим рукам, да не по прямому назначению.
— Трусы? — зачем-то переспрашивает.
— Извини, однако мне на глаза упали твои кружева, Антония. Определенно сверкали дырочки и шелковые нити! Ты, правда, особо не стеснялась, когда подхватывала свой кринолин. Сейчас со всей серьезностью заявляю, что это было очень круто, — задираю голову и гордо выставляю подбородок. — Я насладился тем, что увидел. И говорю сердечное «спасибо», отвешиваю нижайший поклон и, естественно, целую ручку, но, если ты позволишь. М?
— Ты точно не здоров! — пытается ударить меня и дать коленом со всей дури в незащищенный центр мужской силы и великой гордости.
— Прекрати.
— А что такое?
— Это будет очень больно. Запрещенный прием, понимаешь? Ниже пояса бить нельзя. Включи здравый смысл и прояви милосердие.
— Потерпишь, — шипит и ерзает между моих ног. — Для меня правила вообще не существуют! К тому же именно сейчас я холодна и безразлична к чужой боли, в особенности, когда страдают те, кого я люто ненавижу. Пусти меня! Р-р-р-р…
В последнем я ни капельки не сомневаюсь! Однако, ненависть, по чувственному восприятию и окраске ауры, все же круче, чем холодность, жалость или даже безразличие.
— Возбуждаешься, что ли? — подмигиваю и приподнимаю свое бедро, на котором Тоник в силу своего небольшого роста виснет, как на живом пилоне. — Так хорошо? — вожу конечностью, заставляя шавку, скользить на ней и ерзать, растирая киску, как на гигантском члене.
— Господи! — она подкатывает глаза и, стиснув зубы, почти загробным голосом мне отвечает. — У тебя в наличии определенные проблемы. Тебе следует обратиться к специалисту, Буратино.
— Подтверждаю! Посоветуешь кого-нибудь конкретного? Только, чтобы толкового, — озвучиваю важное, с моей точки зрения, требование. Пусть напряжет стервоза тонкие, но частые извилины. — За щедрым вознаграждением дело не станет.
Ох, как я ее сейчас, по всей видимости, на лопатки уложу, огорошив узким направлением врача!
— Чего?
— Ну, профессионала по соответствующим отношениям. С-е-к-с-о-л-о-г-а! Платного или бесплатного, не важно! Дошло? — подмигиваю ей и скалюсь недоразвитым уродом.
— Полюбуйтесь, люди, — пытается оглянуться, чтобы толпу в свидетели призвать. — Да тут диагноз налицо! Я о психиатре, Петя.
Она и в этой области сечет? Многопрофильная подготовка у Смирновой. Когда только все успевает?
— Озвучишь? Только на латыни.
— Ты неизлечим. Зачем калечить твою нервную систему неприятным сообщением, коверкая язык?
Типун ей пару раз на то, что она коверкать не желает! У меня прогресс, между прочим. Неидеально, но все же лучше, чем то, с чего я почти полгода назад начинал.
— Ты не стесняйся. И это вряд ли!
— Что?
— Не исковеркаешь, а я тебя пойму. Итак?
— Больной, — с сожалением смотрит и качает головой, добавляя, — бедненький! Это был не вопрос, Велихов, а скупая констатация и горькое сожаление. Как же ты…
А я и не отвечаю, не переубеждаю, не доказываю и не спорю, впрочем, как и недослушиваю одновременно. С чего она вообще взяла, что сейчас мне интересны ее «фа-фа, ля-ля», а также недалекие домыслы и язвительные замечания?
— Что с ногой, Тузик? — опускаю голову, изучая задранный подол ее платья и странно вывернутую стопу, на которую, как я успел заметить, она совсем не опирается.
— Жить буду, — смотрит в том же направлении.
— Болит? — пытаюсь заглянуть в ее лицо.
Лучше бы не спрашивал и не смотрел, ей-богу. Ишь, как нехладнокровно жаром окатила, словно пламенем лизнула и тут же остудила.
— Уже нет, — встряхивает ту конечность, о которой речь ведем, слабо кривится и громко выдыхает. — Че-е-е-рт!
— Сломала или просто подвернула? Вывих, да? Могу посмотреть? — немного ослабляю свою хватку, но лишь за тем, чтобы одной рукой обнять ее за талию, осторожно приподнять и окончательно оторвать Смирнову от земли, а вот второй рукой пытаюсь разобраться с никак не поддающимся воздушным бантом, который почти с мелкой задницы, испуганно рассиживающейся на поляне, одним неосторожным движением содрал.
— Какого черта? — уперевшись ладонями мне в плечи, шипит куда-то в покрывшийся мелкой испариной мой лоб. — Что ты делаешь?
— Закрой рот!
И так не очень-то выходит разделаться с этим, твою мать, жутко неудобным платьем, а тут еще под руку пищит комар о благопристойности и чистоте моих возможных помыслов и намерений.
— Уверена, что растяжение.
Ей лучше знать: она квалифицированный специалист. Уже неоднократно свою компетентность доказала. Похоже, шавка в беге не просто кандидат, а самый настоящий мастер — профи физкультурных наук.
— Ты убежала, убежала… Пизде-е-е-ц! — тихо прыскаю и прижимаюсь к ней, упираясь подбородком в колышущуюся от собственного дыхания женскую грудь.