— Вот, пожалуйста, о чем я и говорю! Я ведь боюсь тебя сломать, обидеть, оскорбить действиями или словами. У тебя сразу же находится «домик», такая маленькая раковинка, в которую ты забиваешься и не кажешь носа наружу. Как оттуда достать, ума не приложу.
— Я выдержу. По-жа-луй-ста, — убеждаю, ною и прошу.
— Сомневаюсь, — по-моему, через зубы, почти не раскрывая рта, произносит.
— Я боялась, что ты бросил нас. Нас с Юлей. Что мы тебе не подошли, не устроили… Мужчины заказывают сыновей, а родившихся дочерей вынужденно терпят! Две дочери — обуза. Ты расстроен, что у тебя девки? Да еще довесок в виде внука, у которого нет отца.
Но в скором времени, возможно, будет отчим.
— Ния, перестань!
— Мама плакала навзрыд. В самый первый день. День без тебя. Я помню тишину здесь и ее вопли, когда она полагала, что мы уснули. Мама позволила себе чертову слабость и залила слезами подушку. А где ты был? Господи, как ты ее обидел! Обидел, да? — впиваюсь пальцами в мужскую грудь, ногтями прошиваю ткань, а затем кожу, задеваю нервы и сосуды, заставляю папу ерзать и шипеть.
— Я не обижал. Просто так случилось, детка. Но вашей с Юлой вины там точно не было. Вы мои дочери, любимые желанные дети, без которых я не могу. Твоя бабушка говорила, что мужчины мечтают о наследниках и с нетерпением ждут сыновей, но обожают девочек, дочерей, в которых потом души не чают. Это ли не истинная любовь, циклоп?
— Значит, ты вернулся только из-за нас? — обиженно звучу.
— Я люблю свою семью: маму и вас. Я не уходил, Тосик.
И это помню. Помню все, но по-прежнему не понимаю.
— Я не понимаю, — вслух произношу, а про себя свое недоумение несколько раз, как мантру, повторяю.
— Петр мне нравится, циклоп, — по ощущениям, папа задирает подбородок, когда признается в странной симпатии и лоббировании интересов Буратино. С бухты-барахты! Ловко переводит стрелки и стремительно манипулирует.
— И что?
— Не слушай, что говорят другие о родном человеке. Пусть он расскажет о себе. Никогда не питайся сплетнями.
— Я не питаюсь.
Да и Велихов мне не родной. И особого желания нет слушать то, что он мог бы мне о себе рассказать. Соврет ведь, что-то забудет или специально скроет. Такой уж человек! Поверхностный, словно ветер в поле. Все по верхам, по кромочкам, да по выжженным травинкам. Дунул порывисто и резко, разрушил, разгромил и дальше полетел.
— А из-за чего разлад, мороз и открытая неприязнь? Уверен, что ты идешь на поводу молвы, — произносит четко, а затем тихо добавляет, — так же, как и много лет назад твоя мать.
— Я требую объяснений. Я имею на это право. Ты развелся с ней и…
— Она послушала, что люди говорят обо мне. Допустила мысль, что я такой, каким меня рисует погрязшая в недалекой болтовне толпа. Предположила на секунду, что я другой, а она меня таким не знает.
— Ты изменял ей? — округлив глаза, таращусь на вздымающуюся мужскую грудь. — Об этом, видимо, судачили людишки?
— Так говорили! — слишком быстро отвечает, значит…
— Так и было? Да?
— Нет!
Прокручиваюсь, выворачиваюсь и меняю щеку, которой опираюсь на отцовское плечо.
— Это неправда? — рассматриваю улыбающееся лицо спящей мамы.
— Неправда! Но я устал перед каждой сплетницей оправдываться и доказывать, что не осел, не кобель и не урод. Тось, у меня странная судьба и непростой характер. Живой магнит для сплетен, кривотолков, неприятностей. Пусть говорят, пусть, пусть… Вопрос доверия и понимания!
— Как же ты позволял? Почему не защищался и не пресекал?
— Не хотел морочиться с бесконечным оправданием. Надоело доказывать, что не виноват, что все не так, что я не тот, что абсолютные враки…
— Дыма без огня не бывает! — ерзаю, сползаю с него, двигаюсь к сестре и утыкаюсь носом в Юлькину лопатку. — Значит, что-то было.
— М-м-м, — Юла двигает плечом и, отстраняясь, шурует к маме.
— Ния? — шепчет папа, повторяя своим телом все, что проделала я. — Я вас люблю…
— Ты гулял? — рычу.
— У меня были…
— Женщины?
— Нет.
— Я помню, как ты не ночевал дома, а мы ждали тебя, сидя на ступенях лестницы. А ты… Где ты был тогда?
— Мне нужна свобода, время, собственное место. Я люблю одиночество и…
— Зачем тогда женился?
— Я люблю ее, — уверена, что он сейчас показывает на маму. Не вижу, но все чувствую и предполагаю.
Я допрашиваю собственного отца и тут же осуждаю и предаю сомнению каждое произнесенное им слово. Как же так? Это ведь неправильно. Но папа, не скрываясь, отвечает. Так хочет получить на свои вопросы ответы, что готов вскрыться и покаяться перед младшей дочерью? Значит, все разрешено, а я могу.
— Тоня, ты забываешься, — рычит мне в спину.
— Я потеряла все! Сначала «Перчинка», теперь «Шоколадница». Это все он! — сжимаю кулаки и подношу их к своему рту. — Ненавижу! Хочу, чтобы он…
— Тише-тише, не спеши с проклятиями и выводами.
— Приперся и разрушил мою жизнь, — всхлипываю и мычу. — Он разорил меня. За что?
— Нет.
— Растоптал, — мотаю головой, а кто-то очень сильный обнимает со спины и тянет на себя.
— Не слушай никого. Молва заткнется, а человека ты по недоразумению потеряешь. А вдруг он не вернется в твою жизнь? Обидится или сдастся. Устанет бороться. Прекратит стараться, забросит, смирится с тем, что так произошло. Он не захочет добиваться…
— Ты не хотел к нам возвращаться? — поворачиваю голову, смотрю через плечо, пытаю, скашивая взгляд.
— Хотел!
— Я думала, — икаю и, по-видимому, захлебываюсь в сухой, без слез, истерике, — что ты никогда не вернешься к нам. Папа…
— Прости, пожалуйста.
Нет слез! А я, наверное, не умею плакать. Зато издаю чудные звуки, дергаю конечностями, захлебываясь воздухом, кислородно голодаю.
— Я не хочу об этом говорить, — шепчет по слогам мне в ухо. — Она простила меня, а я забыл, что она поверила. Если это нужно тебе, то…
— Скажи, пожалуйста, — всхлипываю и прошу.
— Я люблю тебя, циклопик, — хрипит и гладит по голове. — Все будет хорошо.
— Папочка, — давлюсь словами, заикаюсь и пищу, — я очень-очень тебя люблю. Пожалуйста, — волчком прокручиваюсь в удерживающих меня руках, занимаю свое место на его груди, подтягиваю ноги и сворачиваюсь в клубок, подрагивающий, словно у живого организма высокая температура, — обними меня. Крепко-крепко!
Отец помалкивает, но все в точности, что я прошу, выполняет.
— Велихов хочет встретиться, — через некоторое время произносит. — Ния, ты слышишь?
— М-м-м, — отказываюсь, отрицательно мотая головой.
— Не слушай никого. Помнишь, что я тебе сказал?
— Я не слушаю.
— И доверяй ему.
Увы, но не могу!
Глава 27
Антония
Вероятно, сейчас меня девчонки обсуждают. Сильно недоумевают, поражаются, возмущаются и, вполне возможно, крутят пальцем у виска, когда я этого не вижу. Так всегда. Если ты чем-то отличаешься от большинства, от скучной биомассы и отработанной органической пены, то ты обязательно изгой, ты тот, над кем можно подшутить и посмеяться — безобидно или зло. Без разницы, лишь бы вызвать глупые улыбки и очевидное пренебрежение на своем лице. Не слышу, не вижу, однако точно знаю, что сестры смотрят мне в спину, прожигают там дыру, чуть-чуть сочувствуют, но в большей степени прыскают, хихикают и издеваются. А я?
А я танцую, закусив нижнюю губу, словно сдерживаю крик и боль терплю. Двигаюсь под музыку, вращаю тазом, прикрыв глаза и широко расставив руки. Вальсировать мне не дано — тяжелая походка и тугое ухо. А здесь это и не важно. Темное помещение, стробоскопические лучи, зубодробильный бит, гулко отдающий мне в грудину, и прыгающие человеческие фигуры плечом к плечу со мной. Никому нет дела до того, как дергается рядом стоящая человеческая особь. Подобные ночные заведения на то и существуют, чтобы выплеснуть накопившуюся темную энергию без каких-либо изощрений. Покрутил телом, поплакал, поскулил… Прокричал обиду и убрался вон, чтобы следующий после разгрузки день начать без физических и эмоциональных зажимов. В этом месте можно быть кем угодно, достаточно лишь томно закатывать глаза и с придыханием шептать, например: