— Я не болен…
— Убира-а-а-йся! — орет, не слыша мои потуги оправдаться.
— Я с этим разберусь.
— Обойдусь! — оборачивается и, гордо вскинув подбородок, кричит, словно находится в агонии. — Пошел к черту! Так тебе понятнее?
Вполне!
А ей, похоже, нужно время? Она должна все взвесить, обдумать, примериться к неожиданному неприятному положению. Она должна сгруппироваться и найти выход из сложившейся ситуации. Должна меня простить… Должна… Должна!
— Я помогу! — сиплю сквозь зубы. — Тосик?
— М-м-м-м! Как ты меня задрал! Я заявлю в полицию, если ты не отстанешь. Что непонятно? Ты достал меня! — сжимая руки в кулаки, дергает ногами, словно избалованный ребенок в магазине, в котором мнительная мать не соизволила купить ему игрушку. Теперь обиженный малыш вынужден кататься на общественном полу, показывая свой характер и прогибая родственницу на доброту и щедрость. — Преследуешь? Портишь жизнь? Что я тебе сделала? За что-то мстишь?
— Нет, — бухчу под нос.
— Детство закончилось, Велихов. Все уже прошло!
Она мгновенно обрывает свою речь и завороженно смотрит куда-то вдаль, через меня, поверх плеча, словно с кем-то взглядом там встречается и ищет одобрения. Повернув голову, скашиваю взгляд и точно вижу темную крупную фигуру, застывшую в проеме. А как же так? Я ведь досконально помню, как самолично закрывал дверь, а сейчас она открыта, а конфиденциальность разговора с Нией нарушена. Нас слушают и, вероятно, слушали! Другой вопрос:
«Кто и как давно?».
Зачем гадать, придумывая версии? Это ведь отец… Его коронный выход после того, как Мантуров ушел, оставив после себя разгром и бл.дский ад, настал черед того, кто догрызет нас, вырвав сердца и сжав трепыхающиеся мышцы в огромных кулаках, заливая пальцы кровью. Его Величество — непотопляемое, несгибаемое и несгораемое правосудие! Отец пришел добить нас?
Он смотрит исподлобья на меня, совсем не замечая Нию. Старший сосредоточен лишь на мне, исключительно меня Григорий Велихов испепеляет цепким и пронизывающим взглядом, неспешно препарирует, внимательно изучая внутренности и компоненты собственного старшего сынка, который, как это ни парадоксально, выступил первопричиной тому, чему отец стал единственным свидетелем.
— Добрый день! — сглотнув, он произносит, все еще пристально таращась на меня.
— Ой! — вскрикивает Туз и сразу зажимает рот.
А я давлюсь слюной, закусывая собственным языком. Все тайное рано или поздно становится явным. Об этом я ни на секунду не забывал. Не рассчитал, что все-таки придется так пошленько вскрываться. Не думал, что на четвертом десятке случайно посвящу отца в интимные подробности неприятных событий плодотворной личной жизни.
Наверное, мне уже пора. Не обернувшись, я направляюсь на выход. Нет больше желания и потребности заставлять Смирнову повторять теперь уже при очевидных свидетелях, какое я ничтожество и эгоистичная дрянь, разрушившая все, что создавалось кровью, мотивацией и потом.
Отец, как это ни странно, не останавливает меня, но почти демонстративно отходит в сторону. Вот так шарахается? Так сильно избегает? Боится подхватить заразу? Чувствует неприязнь или страх? Он, по-видимому, ипохондрик со стоическим характером?
А я теряю хватку. Все намного проще, как зазубренное лезвие бритвы Оккама. Отец стесняется меня! Он краснеет и прячет взгляд, не смотрит, но внимательно изучает свои туфли, суетится взглядом по полу, трепещет ресницами, чувствует неприятие. Он избегает меня? Желает откреститься?
— Я здоров! — зачем-то шепотом произношу, нахально обратившись к нему лицом. — Я докажу…
В ответ — лишь нехорошая, потому что злобная, надменная и издевательская, ухмылка и звенящая тишина…
Глава 26
Антония
— Как ты, цыпа? — она перебирает мои волосы, накручивает на указательный палец прядь, бережно оттягивает, как новогодний серпантин, распускает и подбивает колечко, которое держит форму и не расправляется. Я чувствую, как оно пружинит и застывает у нее в руках. — Тебе идет! — хмыкает сестра, целуя мою макушку.
— Что именно?
Хандра, сплин, пограничное состояние, упадничество, угнетение и разбитость, из-за которых я чувствую себя взмыленной клячей без настроения? Такая вот смешная биполярка, а сил, на самом деле, просто нет. Ни на что и ни для кого. Все злит, бесит, жутко раздражает и вызывает отвращение. Я отравиться, утопиться, застрелиться хочу или без страховки спрыгнуть со второго этажа, например, перемахнув через перила моего балкона.
— Длинные волосы. Мы стали забывать, какая ты, когда стягиваешь хвостики, изображая озорную Пеппи.
— А-а-а, — раззеваю рот, не скрывая раздражения.
Вот оно что! Вот, что воодушевляет сверхэмоциональную Юлу! У нашей курочки с головкой все-таки не все в порядке — стойкое бобо, без надежды на рецидив или полное выздоровление. Ну, нельзя быть такой. Это тяжкий грех, возможно, глупая наивность, непосредственность и постоянно распахнутый взгляд на безобразное живое окружение. Такой нежной и чересчур отзывчивой нельзя быть в этом мире. Подставишь пальчик — отхватят целую конечность. Возможно, даже не одну. Как известно, все от аппетита и остатков совести зависит. Так, как же достучаться до нее с этим пожеланием? Видимо, никак, а у Юлы странно так и не заросший младенческий родничок выпирает и не позволяет дать кому-то сдачи, чтобы гадам неповадно было ее терзать. Кому? Тому, кто больше всех этого желает:
«Например… Например… Например?»,
а впрочем, это и не важно, ведь большего романтика среди ныне здравствующих, чем моя старшая сестра, надо только поискать. И, между прочим, не уверена, что сыщется подходящая хотя бы в первом приближении кандидатура на роль простофили, каковой является наша Юля.
— Они не длинные, кура.
Я просто перестала стричься и решила образ обновить, перейдя на что-то более изящное, симпатичное и нравящееся. Нравящееся всем мужчинам:
«Например… Например… Например? Господи, какая ерунда, гендерная предубежденность, девчачья ветреность и кукольная красота!».
— Ты ведь поняла, что я хотела сказать. Зачем нудишь и делаешь замечания? Что с тобой?
— Не знаешь? Не знаешь, да? — приподнимаюсь и отклеиваюсь от груди сестры, к которой прислонилась, чтобы расслабиться и почувствовать теплоту родного тела.
— Тонечка-Тонечка-Тонечка…
— Замолчи! — пищу и отползаю от нее, протирая задницей покрывало, которым застелена моя кровать.
— Тише! — Юла приставляет палец к носу и делает мне знак уменьшить громкость, в идеале — замолчать, конечно.
— Все кончено, кончено, кончено, — сучу ногами, усаживаясь в изголовье кровати, а пристроив наконец-то попу, быстренько подтягиваю их к себе, согнув в коленях.
— Ничего не кончено! — отрицательно мотает головой.
— Легко сказать, — бурчу. — Подумаешь, да? Ничего не случилось, да? Все хорошо, да?
— Нет, не легко и не хорошо. Но зачем так убиваться, если в скором времени все разрешится? Мы ведь сделали так, как порекомендовали и назначили.
— Мы что, ребенка лечим?
— Тонь, перестань язвить!
По ее недалекому разумению все хорошо и до тошноты стабильно. А по мне — царит провал и здравствовать желает полное фиаско! И на сегодняшний момент на кону стоит деловая репутация — моя, конечно, и в довесок, магазина; послевкусие или чертов осадок от того, что было. Что еще? Длинная клиентская память, которую ластиком не стереть, и маркером не зачеркнуть по чьему-либо назначению или настоятельной рекомендации. До сих пор перед глазами маячат «водолазы» в белоснежных комбинезонах, снующие между витрин с выпечкой и шоколадом. Не знаю, как смогу забыть такое. Для меня это было настоящее насилие. Эти проверяющие надругались над моим магазином, они пытали «Шоколадницу», засовывая ватные палочки туда, где ни разу не было солнечного луча. Произвол и грубость! А уж откровения этого… Кого?
«Да идиота, черт бы его подрал!» — шиплю эпитет про себя, пытаясь запихнуть нецензурщину подальше, в забытые, побитые склерозом мозговые закрома.