«Хоть бы не подрались черти — только об одном молю» — мечтательно растягиваю рот улыбкой. — «Удачно все сложилось. А то я, уж было, стал переживать, что не по родственным понятиям кинул на семейный праздник собственного сынка».
Откровенно говоря, чересчур неловкая ситуация и угнетающая обстановка царит в квартире, которую Петя отменно, чего греха таить, обновил. Озираюсь, изучаю перепланировку, которую он тут соорудил. У него есть вкус, достаток и желание. Очень жаль, что с личным у парня не сложилось. Но… То ли еще будет.
Мы плохо с матерью повели себя, когда узнали о смерти этой Эли. Поздно выразили сочувствие и не сказали нужные и поддерживающие его слова, не приехали на ее кремацию, словно этим выражали свое отношение к женщине, с которой Петя жил и кого своей женой назвал. Она была… Была недолго с ним и шустро, почти опаздывая на свидание с Богом, из его жизни испарилась и в мир иной ушла. Слишком подозрительная болезнь и долгое, знаю, что затратное по средствам, странное лечение, крутая медицина и навороченные врачи, а окончание этой эпопеи выдалось, к большому сожалению, жутко неправильным и сволочным. Женщина ушла, а мой мальчик овдовел в двадцать девять лет. С таким смириться трудно. Я знаю, что он посещал психолога, ходил на поминальные службы, поддерживал ее родителей — тещу с тестем, организовал для умершей вечер памяти и распродажу всех полотен, которыми единолично обладал… Но вот что очень занимательно и довольно странно — себе, для личного использования и для памяти о женщине, которую любил, он ни одной ее картины не оставил. Тогда я очень осторожно поинтересовался у Наташки:
«У них были проблемы? Ссорились? Ругались? Они расстались, Ната?»,
она в ответ уклончиво — ни да ни нет — кивнула и попросила об этом при Петре никогда не упоминать и ничего подобного вслух не произносить… Никогда!
Сын каждый раз вздрагивает от любого шороха, который Ния совершает там, где спряталась, и там, где, по ее мнению, я не смогу ее достать. Мне зрительный контакт уже не нужен. Тут все и без ее фигуры очевидно. А я все окончательно, как марево, забуду, когда башкой уткнусь в подушку, прижав к себе жену.
Детишки решили воздух сотрясти и друг друга вздернуть на ветке, за которую зацепятся мясистой шкиркой, когда будут удирать, прочесывая городские джунгли наперегонки? Мешать взбалмошным не буду. И все же:
— Тосик, ты уже оделась? — не поворачиваясь к ней туда лицом, кричу. — Можешь выходить, тем более что я тебя еще с порога одним глазком засек.
Ножки, ножки, ножки… Босые стопы, цыпочки и чмокающий звук голой кожи, соприкасающейся с напольным покрытием, не задрапированным ковром. Очень тихо ходит, похоже, крадучись или вперевалку — как шипастый ежик, вышедший за молочком в ночи. Смирнова, кажется, ко мне подходит, ощущаю колыханием воздуха и тонкий аромат ее парфюма. Она, как моя Наташа, только почти тридцать лет назад.
— Здравствуйте, Григорий Александрович, — здоровается, вышептывая мое имя-отчество.
— Привет! — вздернув верхнюю губу, с кривой ухмылкой отвечаю.
Пока ее лица не вижу, но по голосу слышу-понимаю, что там уже играет солнечная улыбка, искреннее счастье и неподдельная радость, а вот недовольная мина сына излучает совсем иную радиацию.
Петька злится, шумно раздувает ноздри, как мехи, сжимает руки в кулаки, скрипит зубами и почти шипит.
«Он ее ревнует? Сын ревнует Тоньку? Не может быть…» — с дурными мыслями мгновенно осекаюсь, зато ловлю объятия мелких, но крепких женских рук.
— Хотите чаю, дядя Гриша? — потираясь щечкой, Ния предлагает.
— Хочу… — шепчу и подмигиваю сыну, изо рта которого неконтролируемым потоком слюна злости стремительно бежит.
Глава 8
Петр
«Гляди, гляди, какие симпатичненькие. Высокие такие. Просто шик! Мне тот темненький мальчик даже подмигнул…» — до моих навостренных, как у сторожевой овчарки, ушей доносится ни хрена не скрывающийся, скорее даже слишком громкий женский шепоток и игривый писк. Девицы глупо хихикают, затем подмигивают и по-кукольному, очень неумело и топорно, строят глазки, облизывают губы и как бы невзначай размахивают длинными руками, специально прикасаясь пальцами к своим по-праздничному уложенным волосам. — «Пригласим ребят? Такие котики — просто сногсшибательный „вау“! Ну, куда ты, Ника? Как к ним подойти? Блядь! Твою мать, киска, мне что, тебя учить?» — одна из страждущих подкатывает ехидством обезображенные глаза и шикает той, что поскромнее и попроще. — «Просто подойдем и попросим мальчиков снять для невысоких нас с той верхней полки зеленый горошек, например, или кукурузу, или оливки, или маринованные грибы. Что там вообще сейчас стоит? По-моему, это масло. Тогда пусть будет extra virgin в железной банке. Вообще, пиздец, не важно… Ника-а-а-а, подожди меня!».
О-о-о! Дешевые сучки! А мы с Егорычем проходим мимо девок, у которых в качестве речевого аппарата глубокая до дна прогнившая скудная, в словарном отношении, языковая яма, набитая под самый женский поясок пошловатым шоферским жаргоном и матерным дерьмом. Дамы выражаются, как откровенные шалавы, хотя на внешность — так, вроде, ничего. А присмотревшись ближе, а главное, подслушав то, как «милочки» курлычут другой вывод напрашивается на мой язык и ум:
«Хотят грубым матом поразить нас?».
В моем случае такой финт ушами у сладких цыпочек не выйдет — без страховки на арену с подвесных канатов амором пойдут. Думаю, что Мантуров меня в этом отношении поддержит. Эти телки — абсолютно не наш пошиб, да и я терпеть такое не могу и, конечно же, не буду. Грубый тон, обсценная лексика, вызывающее поведение, мужеподобность, почти мачизм, циничность, не уступающая первенство пошлой недалекости, и язвительность на грани фола, а самое главное — исключительная уверенность в том, что они неподражаемы и неотразимы в своей вульгарности и дешевизне… Что еще? Они нахальны, жестоки и несдержанны. Девицы — почти животные, да и выглядят, как озабоченные скоты. Как им такое особое мнение от «высокого симпатичненького темненького паренька»? Все это атрибутика громкого и грозного мужика, но никак не милых дам, чье предназначение тешить глаз и мучить наши уши стоном и глубоким вздохом, когда мы прикасаемся к маленьким теплым щечкам и губам.
И, действительно, «куда ты, Ника»?
«Валите на хрен, птички, пока я ваши клювики одной рукой не обломал» — хмыкаю и отворачиваюсь от девок, изучая ассортимент замороженных почти азотным шоком полуфабрикатов.
— Познакомимся? — подмигивает мне Мантуров, направляя ногой тележку по широким проходам гипермаркета, забитого живым и гудящим, словно пчелиный рой, человеческим «товаром», стремящимся скупить в последний день уходящего года все, что не успел за все триста шестьдесят четыре: то ли времени не хватило, то ли кишечного здоровья и финансовых средств.
А сейчас, по-видимому, другое дело? Нужно отработать карму и второпях реализовать сожженное желание, написанное пьяным почерком на столовой салфетке или туалетной бумаге, и проглоченное с шампанским те же триста шестьдесят четыре дня назад. Колесо обжорства и пищевого разврата захватило общественность почти миллионного городка. Охренеть, ребята! А где-то, например, на очень жарком континенте длинноногие туземцы не видят не то что гастрономических изысков или простого хлеба, а щекочущей босые стопы зеленеющей в песчанике травы. Зажрались наши господа, вот и с жиру бесятся в ночь с тридцать первого декабря на первое января, предварительно запасаясь минеральной водой и активированным углем от изматывающего желудочного несварения, которое им обеспечено после пышного застолья по поводу наступившей новой вехи человечества, к которой наше население почти не имеет никакого отношения, но хочет тоже соответствовать и не ударить мордой в грязь.
И что же? А если на ночь не пожрать, то следующий по исчислению год, что ли, не наступит? Увы, на этот вопрос мне строго, через зубы говорят:
«Велихов, будь так добр… Заткнись и не опошляй собой и своей речью веселый праздник! Стань человеком и не отсвечивай дурным козлом, которому все не так и все не то!».