Оля поворачивалась долго, целую вечность, а я пытался догнать ее, но тянулся на каком-то атомном уровне, с виду казалось, что так и стоял, по сути тоже. Дверь хлопнула без звука, хотя должно было быть громко, как взрыв гранаты, по крайней мере, меня ранило кучей осколков, так больно, что я наконец вдохнул, впервые за все это время.
И захлебнулся, утонул окончательно.
[1] Сукин сын! (с итал.)
Питер Фирдан
29.09.199 X г., 06:25 PM
Улицы Юго-Восточной части города
Поразительно, что даже в моменты осознания собственной ничтожности, безнадежности, когда ничто в целом мире не держит человека и нет такого существа, которое радовалось бы ему и ради которого он хотел бы продолжать жить, нелегко решиться шагнуть за край. Древнее проклятое чувство, заложенное Господом в каждое здравое создание: инстинкт самосохранения. У человека, в отличие от животных, он, по сути, бездумный, усиливался зовом разума и тяжестью размышлений. К примеру, страх того, что «после» ничего не случится и всякая твоя мысль угаснет безвозвратно. И конечно же, страх лишиться всего земного — если не материальных благ и семьи, чего я и так уже был лишен, то возможности нового вдоха. С физической стороны удручало, что любое лишение себя жизни предполагает ту или иную степень болезненности: удушение в петле или под водой, передозировка лекарствами или прыжок с высоты, — и, быть может, это сдерживало меня сильнее всего остального. До той минуты я считал, что самоубийство — удел слабовольных, жалких людей, проявление слабости духа, но ведь как парадоксально вышло: чтобы решиться на подобное (будучи в ответственном здравии духа), нужно иметь силу превозмочь все человеческое и животное, что в нас есть.
После музыкального бара я направился домой в пустынном одиночестве. Удивительно, но меня не терзали переживания, и даже при желании +я не смог бы думать о них. Напротив, мне стало страшно от того, с какой ясностью ума я посмотрел вниз, будучи почти на середине моста: не просто посмотрел, а всмотрелся в эту темную гладь, точно чувствуя жуткий, манящий зов. Взявшись за перила, я провел так несколько минут, впервые за долгое время ощутив странное спокойствие и легкость бытия. Робкое течение было заметно лишь в отражении лунного диска, где поблескивали крохотные волны, исчезая во тьме за его краями. Свежий речной бриз мягко ласкал лицо, навевая сладкое чувство дремоты. Позади не слышалось ни звука, ни шороха, словно в мире остались я, луна и эта пропасть длиной в горизонт.
Так наслаждаются жизнью, когда чувствуют, пусть и подсознательно, что это последние ее мгновения: конец.
И пусть в тот миг жизнь казалась даром, а не наказанием, эта страшная мысль все-таки вспыхнула в сознании: может, прекратить все, абсолютно все, здесь? Впервые я задумался об этом всерьез, скрупулезно взвешивая решение, как иной размышляет, не прикупить ли ему новый костюм или повременить еще месяц-другой. Ужасало и то, что это происходило не в бреду, не в болезненной тоске и не во власти гнева. Я смотрел вниз, пока глаза не иссохли настолько, что пришлось моргнуть, и с трепетом обнаружил себя на осыпающемся краю моста по ту сторону перил, где едва помещалась подошва туфлей. Казалось, разум сделал выбор, но тело сопротивлялось, держась за ржавый металл с небывалой силой и напряжением мышц. Нужно было всего лишь сделать шаг… Одно действие, которое решило бы все накопившиеся проблемы.
Мне стало интересно, опечалится ли кто-нибудь этим событием? Возможно, Роберт, Отто и Гилберт, но не более чем эмпатической, заученной грустью, какая бывает от известия о смерти давнего знакомого. Я был уверен, что Фелиция с Виктимом тоже оденутся в траур на время, а позже лишь облегченно вздохнут. Трижды мне доводилось отпускать перила и отклоняться вперед, как бы репетируя, проверяя себя, но всякий раз ледяной страх в животе побеждал. Возненавидев себя за слабость, я задумал последний, серьезный раз, перед которым взглянул ввысь, на истинный образ луны, и попрощался с Виктимом (отчего-то только с ним). «Прости, сын, что не могу быть тебе хорошим отцом».
Едва я превысил угол в девяносто градусов, готовый устремиться вниз, как схватился за перила с небывалой силой и скоростью, по воле того проклятого инстинкта. О как я был ничтожен; даже в самом ничтожном действии ничтожен!
— Давай вместе, — послышался голос слева от меня.
Признаться, я испугался и вздрогнул, отломив часть камня от края моста. Осколок с плеском упал в воду. Подобным моему образом на расстоянии десятка шагов стояла женщина зрелых лет в ослепительно-белом, подчеркнутым временем суток, платье. Одна рука ее была протянута мне ладонью вверх, а другая держалась за перила, размашисто дрожа, как парус на беспокойном ветру.
— Что «вместе»? — сказал я, не успев осознать происходящее: уж не ангел ли спустился, чтобы провести меня в последний путь…
— Прыгнем.
Я напрягся зрением и рассмотрел некоторые ее черты в полумраке: темные шелковистые кудри, подобные им темные — о нет, более! — смолянисто-черные глаза, которые, казалось, могли вместить в себя весь мир, и наперекор этому, играя контрастом, аристократически бледный тон кожи (быть может, в лунном свете) с платьем — свежесрезанным бутоном лилии. Перед лицом смерти я совершенно искренне мог сказать, положив руку на сердце, что еще не знал женщины прекраснее! Как женатый человек я, разумеется, устыдился своей мысли, но продолжал любоваться ею, словно картиной великого художника, не в силах отвернуть взгляд. У нее эти силы нашлись, и она посмотрела, как и я минуту назад, на луну, столь похожую на нее саму, и что-то в ее профиле было такое, что восхитило все мое существо. Что-то красивое и печальное, сильное и светлое, и не побоюсь этого слова — божественное… И вдруг я вспомнил, где мы оба находимся, осознал ее слова и сделался бледным, как и она сама. Я чувствовал, что смотрю на нее с диким, безобразным выражением лица, точно она предложила мне ужасную непристойность. Мое сердце отказывалось видеть на этом месте женщину.
— Прости, я думала, что ты, как и я… хочешь, но не можешь. Мне тоже страшно. Вот и показалось, что вместе… мы… можем помочь друг другу.
— Что?! — закричал я в пылу эмоций. — Какой вздор! Послушайте, миссис…
— О, зовите меня Романной.
— Звать? Я хочу знать ваше имя, а не прозвище…
— Это мне всегда нравилось больше, чем свое. Так что пусть в последние минуты я побуду Романной.
— Что ж (до чего же странная женщина!), ваше право… Я хотел лишь спросить: что могло привести сюда… — (я едва не сказал «столь прекрасную») — женщину в самом рассвете лет?
— Наверное, то же, что и тебя: желание все закончить.
— Попрошу не сравнивать! Я более чем уверен, что ваше решение продиктовано глупой женской склонностью к драматизму. Быть может, вы переживаете развод или, чего проще, лишь ссору — и уже решились прыгнуть! Разве вас не ждет дома любящий вас ребенок? Или у вас что, тоже столь ужасные отношения с отцом, что вы яростно его ненавидите? А возможно, у вас совсем нет друзей, а работа ощущается не иначе как каторгой? Если нет, то ваше положение ничуть не оправданно!
Она вновь обратилась к луне вместо ответа, и в бледных лучах засверкали слезы, а секундой позже задрожали губы. Мне тотчас же показалось, что я сказал бездумную глупость, и я хотел извиниться, но она вдруг заговорила:
— Ладно, это так смешно, — она горько улыбнулась, смахнув слезы ладонью, — что нужно тебя удивить, незнакомец. Так, с чего бы начать… Работа — это промах! Но с моей стороны, то есть один в твою пользу. Ты прав: я люблю свою работу. Еще в школе я поставила цель сделать карьеру, самостоятельно добиться всех высот. Позже университет и долгие десять лет ежедневной борьбы с коллегами, чтобы мое женское имя хоть что-нибудь да значило… А теперь твои промахи. Друзья? Подруги давным-давно служат на кухне для своих мужей и детей, позабыв в этой канители обо всем на свете, коллеги — открыто или в тайне ненавидят. Я не замужем, поэтому не могла ни с кем поссориться и, как ты говоришь, по женской глупости утопиться… Хотя недавно у меня начался роман с человеком, который мне вполне даже нравился. Мне нравилась моя жизнь…