Pavor Nocturnus
Армани Коллин
27.09.199 X г., 12:36 PM
Фабрика игрушек «Тедди’с Хоум»
Я, Армани Коллин, уроженец жарких итальянских полей, лучший знаток пасты во всем этом городе и расхититель женских сердец в отставке (одно из них, лучшее и ценнейшее, как раз и отправило меня на пенсию), официально заявляю, что ненавижу детей. С секунды на секунду меня ошпарит кипяток неодобрительных криков, поэтому оправдаюсь заранее — я не обижал ребенка, не было там никакого ребенка, кого-то этот чертик в человеческой коже, жуткая помесь перевертыша с гоблином и сможет одурачить, но уж точно не меня! Короче, до взрыва атомной бомбы три… два… один… Sancta Maria, mater Iesu Me, quaeso, custodi et serva[1]…
— Это безответственно! Недопустимо! Абсурдно! Возмутительно!
Кожа на горле, сухая, морщинистая, прыгала вверх-вниз, ее дергал острый, как копье римского легионера, кадык. Я почти видел, как в этом жерле кипящего вулкана колебались, скрипели, трещали, будто ржавые струны, старческие связки, но звук будь здоров, многие молодые позавидуют. На каждом таком словесном взрыве я все сильнее вжимался в кресло — он стрелял слюнной дробью, прямо-таки ополаскивал меня, спасибо, но я предпочитаю душ, а звуковая волна контузила еще на втором слове, в ушах звенели воскресные колокола.
— Даже сейчас, Армани Коллин, ты абсолютно не слышишь меня! Чем вынуждаешь подняться и низвергнуть еще более звучную ярость в твой адрес…
Человек слова, он и правда резко встал, колени хрустнули на манер выстрелов винтовки, и впился ладонями в стол, аж кожа сморщилась над костяшками. Мне искренне жаль его кабинет — картины наклонились от удара, настольная лампа моргнула, а сам стол вздрогнул, закачался, я буквально видел на нем пятна от пальцев, то ли вмятины, то ли раскаленные следы, на том самом месте, куда он ударял почти каждый день.
— Вот это новости! Я узрел частицу разума в этих пустых глазах. Разума, но не раскаяния! Ты ничуть не каешься ни о сегодняшнем безумно-неприличном происшествии, ни о сотне других в твоей коллекции…
Сначала я всерьез испугался, он так энергично размахивал жилистыми руками в приступе гневного монолога, что почти доставал до меня, а между нами было полтора метра. На миг я почувствовал себя боксером на ринге, каким-то ничтожным, слабым, неизвестно каким чудом (несчастьем) попавшим на ринг. И вот он справил нужду легких, как я это называю, воздуха там осталось только на жизненно-важные вещи. Передышка была короткой, он рухнул в начальственное кресло с высокой спинкой, мокрые ладони щупали такой же лоб, а краснощекое лицо пылало в лучах солнца.
— Боги! Сегодня, вне всяких сомнений, ты сумел превзойти самого себя… Нашей компании грозит в лучшем случае лишение клиента, но, учитывая статус той, кого ты унизил, мне придется послать не одно извинительное письмо и заплатить за неразглашение этого конфуза. Ты понял, что натворил?!
На самом деле, я понимал лучше всех, потому как сам все и спланировал. Лестно слышать, хотя не согласен, что это было гениально, на скорую руку все-таки, но я бы повторил еще с десяток раз для профилактики.
Лет шестьдесят назад родители назвали этого человека Бенедиктом Саввой, то бишь скучно, блекло, невыразительно, я такое не выношу, вот и придумал для него (а парни подхватили) прозвище Мудрый Филин. Сравнение идеальное, с этим никто не спорил, возникло оно примерно через десять секунд от знакомства, а прижилось к концу первого рабочего дня. Дело в том, что он некрупный телом, но, когда начинает махать ручищами, расширяется втрое, прямо как птица. Звание не врет, он действительно мудро начальствует над нами, и в его арсенале есть клюв, которым он не жалеет сил стучать о наши головы, на моей макушке характерная вмятина уже. И в конце концов, широкое окно кабинета на втором этаже позволяет ему суровым взглядом окидывать весь рабочий цех, будто с высокой ветки дерева, и издавать недовольное ууканье, если что-то идет не так. Не хватало плакатов, мол, Мудрый Филин следит за тобой[2], чтоб каждая мышь знала!
Как и любой отвратнейший день, этот начинался вполне себе сносно, даже хорошо, я бы сказал. Свежий утрешний воздух на пару с солнцем заливали всю фабрику, прямо-таки заражали редким желанием поработать на славу. Конвейер двигался резво, будто получил тройную порцию машинного масла на завтрак, не скрипел, не ломался, как это бывает, мы привычно подшучивали насчет усиков Луи, потели мозгами над новыми идеями для игрушек, пулялись декоративными пуговицами — в общем, направляли все творческие порывы на создание плюшевых гадов, идиллия в чистом виде.
Как только часы пробили заветный полдень, мы все повыключали и потопали в комнату отдыха — перекурить, перекусить и развалиться на диване, каждому свое или все по очереди. Чуть-чуть оставалось до блаженного убежища, но мы клюнули на наживку, синхронно обернулись, чем подписали себе приговор. Тормознутая извилина сильно поздно догадалась, что быть беде, стук каблуков и без того необычная редкость в рабочем цеху, а тут еще какой-то нелепый, не в ритм, причем дважды по тринадцать раз! Я проклял глаза за их наличие, хоть веки скотчем заклеивай, но все равно уже не развидеть, как пухлые свиные ножки дрожат в туфлях с каблуком, спотыкаются о каждую неровность бетонного пола. Шествовало создание лет эдак десяти ужасно карикатурно, приподнятый подбородок, слегка расставленные ручки, как на показе моды. И вот с таким видом королевской знати этот недометр роста встал перед нами, толпой грязных здоровых парней, и презрительно скривил ротик.
Чистейшая правда, мол, дети — цветы жизни, платье, слепяще-розовое, девчачье такое, с несуразным кое-где красным горошком, пародировало Раффлезию Арнольди, круглое тело в центре и ручки-ножки на манер лепестков, сразу видно, вкуса у нее нет от слова совсем. Зато духов вылила на себя целую тонну, известная попытка скрыть душевную вонь[3] — астматик Руди закашлялся, а остальные просто задержали дыхание (стратегия не из лучших) и обзавидовались Луи, чьи усики кое-как прикрывали ноздри. В общем, на лицо ужасная, внутри еще хуже, тут к гадалке не ходи, по характеру это мерзкий ядовитый кактус, а по своей сути — сорняк.
То ли мамаша, то ли нянька плелась сзади, как если бы ее тянули на привязи, сразу понятно, кто кого вел, выгуливала пустой взгляд по рабочему цеху.
— Нам нужно… — начала она перед нами, но продолжить не успела.
— Лучшую игрушку! — тявкнула девочка от возмущения и злостно взглянула на нее. Все-таки нянька, потому как бледное от всяких пудр лицо съежилось в страхе, будто ее сейчас уволят, а от матери прилетела бы оплеуха сразу же. — Чего встали? Оглохли, что ли? Сделайте мне лучшего медвежонка, самого мягкого и милого, и… Удивите меня!
Я чуть не прыснул от наглости этого цирка, прямо в нахмуренные плевки бровей, курносость и губы с какой-то блестящей дрянью. Ничего не мешало нам послать их в понятном направлении, но Луи, образец вежливости до мозга костей, вышел вперед и наклонился к девочке. Я решил попридержать смех, скопить как следует, чтобы обрушить этому цветочку вслед.
— И вам, мисс, несказанно повезло. На складе перед вами окажутся сотни самых красивых медведей.
— Нет уж! — взорвалась эта писклявая бомба и топнула ногой, я посочувствовал каблучку, как-то он искривился. — Вы делаете дешевку для магазинов. А я хочу особенную, чтоб ни у кого такой не было. Я сама скажу, как надо!
— Прошу простить, но у нас перерыв и конвейер не работает…
Мы с парнями шутим, когда говорим про усики Луи — вернее, когда-то это были две тонкие, сродни накладным, полоски, но они метили в настоящие усы и вымахали в пышный куст, который уморительно двигался в такт губе. В наших сердцах они навсегда останутся малюсенькими усиками, святыней коллектива. И вот короткие пальцы размером с пять сдобных булок шмыгнули к его лицу и схватили пучок. Я бы тоже не успел отпрыгнуть от неожиданности, у меня челюсть отвисла и побежала по полу, такую наглость я не мог и представить, а это надо постараться. Наш французский горе-альтруист заойкал, растерянно схватился за губу.