ЗДОРОВЫЙ.
Когда он проигрывает вечером все свои деньги, его это не трогает, он ничего не чувствует. Он мистически недоступен повседневным трагедиям этой опасной повседневной жизни. Ничто его не разрушает так, как нас. Он обладает ужасающей, болезненной, жизненной упорностью. Вскройте ему мозг которого у него, собственнее говоря, нет, он и этого не почувствует. Его здоровье — преступление перед человечеством. Все отскакивает от него. Он живет безжизненной, деревянной жизнью.
Он проходит мимо тех вещей, которые губят других совершенно или, по крайней мере, заставляют страдать и незаметно, медленно подтачивают их внутренне. «Здоровый» этого ничего не ощущает, он проходит мимо всего того, что других, более нежных, должно немедленно уничтожить. Он во всех отношениях жизни по-плечу, тьфу! Он борется с постыдными низостями повседневной жизни и побеждает их гладко и легко. Для этой «собаки в жизни» нет затруднений, его грубость побеждает всякую низость, а свою собственную гибель он постигает, слава богу, слишком поздно. Значит, совсем не чувствует. Здоровый не подозревает всего того, над чем мучится «нездоровый». На нем «дубленая шкура», но из-за нее он в конце концов погибает: должно быть мщение. Пока что, это вымещается только на других.
Здоровый живет своей глупой, ничего не говорящей, сильной, всему сопротивляющейся жизнью, вместо того, чтобы со свойственной человеку слабостью когда-нибудь в чем-нибудь уступить!
Здоровый болен, ибо он хочет бороться с неумолимыми законами природы везде и во всем, хотя ясно чувствует, что это невозможно. Он, следовательно. больной здоровяк. Грубая, почти злая сила.
КУЛЬТУРА.
Никогда, никогда не слышали, как она смеется; об улыбках или о сдержанном веселии не могло быть и речи, конечно. Приятно и правильно то, что ей говорят и пишут, — хорошо. Неприятно и неправильно — плохо. Но для смеха, усмешек, улыбок нет никогда ни малейшей причины. Многие считали это позой, да это и была поза хорошо воспитанного человеческого достоинства, которого всем недостает. Потому-то очень немногие понимали ее, большинство не хотело с нею иметь дела, с нею скучали и чувствовали себя смущенными; в 1918 году этой естественной корректности не могли больше выносить. Это оставалось для грядущего времени, которое сможет жить без кривляний. Теперь же нужно играть комедию со своими ближними, чтобы не дать им почувствовать их убожество. Красиво, некрасиво, но нужно сохранять положение, которое занимает другой. Ее благородная серьезность оскорбляла хихикающих, которым нужно было сознательно или бессознательно что-нибудь скрывать. Никто ей не позволял быть самой собою. — Хотя это было бы самое естественно» в мире. И самое удобное. Требовалась беспрерывная комедия рисовки. Почему?! Спросите толпу. Спросите ее любезных мучителей!
НОЯБРЬСКИЙ ВЕЧЕР.
Никто не выходит охотно на улицу, если это ему не нужно зачем-либо. Платье изнашивается, чулки рвутся, ботинки портятся, словом, все приходит в некоторое расстройство. На улицах темно, сыро, неаппетитно. Идешь, бредешь, утомленный жизнью. Надежды больше нет. Мы надеемся на март, апрель, май, но где они?! У служащих в нашем отеле нет подобных мыслей. Сознание долга поддерживает их. Ими управляет день, час. Да, обувь промокла, порвалась, но это никому не мешает. Они выносят несправедливости природы, доставшиеся на долю каждого. Без жалоб, грусти; нет, с благородной покорностью непонятной жизненной судьбе. Чем их можно обрадовать?! Подставкой для часов, чернильницей, изящной вазой. Они идут спать, словно утомленное животное, свернутся и сразу засыпают. Это не «покорность», а внутреннее «хорошее воспитание» Дыра в чулке не является вопросом жизни, ее зашивают — или оставляют так. Встают в шесть часов, в полночь прячутся под одеяло. В этом здоровом мозгу нет «надежд». В свободные дни ходят в кино. Зачем?! Никто не знает.
— Как вам понравилось в кино, Мария?!
— Так себе, сударь, музыка совсем недурная.
Никто не имеет понятия об этой патологической невзыскательности. Свертываться под тяжелым одеялом, когда хочется спать, вот высшая точка — «хорошо было» — здешнего небытия. Каждый несет свое жизненное бремя молча. Одна пришла ко мне: «Подарите мне сандалии, мои подметки совсем промокли!» Я подарил ей свои сандалии: «Люди будут надо мною смеяться, а я отвечу: пожалуйста, я последовательница Петера Альтенберга».
СМЕРТЬ МОЕГО ОТЦА.
Мой, отец, ты величайший, самый чистый, почти патологический идеалист, на 84 году жизни ты заснул в своем любимом красном бархатном кресле, держа в дрожащих пальцах необходимую, любимую свою «трабукко». Ты не предчувствовал и не переживал всего того, что было потом, этого опустошения сумасшедшего мира. Как и в былые времена, ты читал «Revue des deux mondes», и твоими любимыми писателями были Тэн и Фуль. Никто из твоих посетителей не надоедал тебе мелочами жестоко-глупой всемирной истории. Твое кресло было в порядке, баста! Тебя все считали бессердечным, но ты многие годы дарил свое сердце благоухающим горным пастбищам Шнеберга и пляскам тетеревов перед утренним рассветом. Тебя не трогали мрачные дела человечества, когда ты любовно прислушивался перед восходом солнца к мощному крику глухаря?! Смерть избавила тебя от многого, мы же, менее ловкие, не смогли во время уйти, и должны ждать времен, которые никогда не настанут. Чтобы возродить «заблудший мир», нужны мировые силы, нет, мировой разум!
ЧЕСТОЛЮБИЕ.
Есть одна настоящая болезнь мозга: честолюбие. Надолго ли ты здесь, а потом тебя не будет вечно. И ты тем не менее честолюбив?! Занимайся сном, пищеварением, полями, лесами, озерами, ручьями. Но брось всякое честолюбие. Тот, кто тебе завидует, недостоин тебя. А кто завидует тебе?! Каждый старается тебе доказать, что ты на ложном пути. Никто бы не захотел поменяться с тобою. Честолюбие — безумие, тяжелое заболевание мозга: ты существуешь так недолго, так мало, и потом тебя не будет вечно. И в это время нужно, чтобы тебе завидовали?! Ave, Diogenes!
МУЖЧИНЫ.
Те мужчины, для которых внутреннее и внешнее благородство, добродушие, душевный аристократизм, внешняя красота в привлекательных женщинах есть нечто второстепенное, трусливые преступники по отношению к любимым женщинам. Они поддерживают бесстыдное тщеславие, отсутствие человечности и стремление давать счастье лишь одним своим бытием, тьфу! Позор не тем убогим «привлекательным женщинам», судьбою созданным привлекательными червяками, нет позор, позор тем мужчинам, которые удовлетворяются вполне этой влекущей силой! Находить очаровательным, прелестным их многочисленные, неизмеримые, вечные недостатки воспитания (это есть часть ее самой!) это есть со стороны нелепо близорукого мужчины большее преступление, чем самое вероломное убийство и грабеж. Ибо здесь есть хоть какое-нибудь объяснение, а для трусливо-глупого баловства внешне уважаемых, недостойных женщин нет никакого! О, да, духовно-душевное подлое удобство. К чему портить себе дело?! Ведь мужчина хочет ее «покорить». Значит, надо баловать, то-есть сделать негодной для истинного счастья в жизни на вечные времена! Ах вы, собаки, собаки!
СУДЬБА, ТЫ МЕНЯ ХРАНИШЬ.
На меня, может быть, кем-то возложена миссия (есть в мире загадки) просвещать людей силой узко-ограниченного таланта писателя, бороться с их жизненной ложью, отнимающей у них миллиарды жизненных сил, обрекающей их на преждевременную старость?!? Я не хочу говорить о том умалишенном в Гмундене, который хотел застрелить меня, о том сумасшедшем в Граце, Августе И., который в час ночи набросился на меня с кухонным ножом в руках, о тех семи заточениях в санатории и т. д. и т. д. Но прошлой ночью, 19 июля 1918, меня милостиво охраняла судьба, это несомненно! Я тихо проснулся в четыре часа утра. Я увидел на моей прекрасной коричневой, гагачьим пухом набитой перине, большое круглое, пустое пятно с горящими краями. Моя папироса натворила это. Я осторожно вылез из-под одеяла, осторожно полил водой горящие края, лег сейчас же снова и спал прекрасно до восьми часов. С тех пор я знаю, что по какой-то причине мне судьбою не суждено еще умереть. Бессчетное число раз спасала меня судьба, но этот раз ее предостерегающий голос звучал для меня необыкновенно настойчиво, для меня, грешника!