Мы ничего не достигли в бесславной войне. Я отвлекла Вас, чтобы объяснить, почему я чаще ездила в Вашингтон, Филадельфию или в Нью-Йорк, чем в Радом.
А Радом жил. В сгоревшем Чикаго смерть бродила по улицам и без стука входила в лачуги. Бедняк отчаялся, а в Радоме его ждал человек с хлебом в руках и с охапкой даровых дров. Он был добр и щедр и в каждом видел возможность социалиста. Был ли он прав или предавался обману? Ответ необходим. Ответ нужен был и сотни лет назад, без ответа никто не сделает и шага вперед на земле и тогда, когда падут последние монархии. Нам обоим нужен был ответ, как земля под ногами, как главный камень в основании нравственной веры. И мы всегда отвечали в полном согласии: человек рожден равным и свободным, он появляется на свет для справедливой жизни. Не на новорожденных лежит вина за вражду и неравенство. Облегчи я свою земную участь наивной верой Виктории Вудхол и явись на землю в образе духа через сто или двести лет, я и тогда не изменила бы нашей вере, даже найдя будущую землю в крови и гное, такой же запакощенной и преданной. Значит, работа еще не вся кончена, сказала бы я, печалясь, и люди все еще бредут в потемках. Горе незрячим, но зрячими сделать их можно только одним способом: врачуя глаза. Нельзя прорубить им глазные впадины во лбу или в затылке или вырезать в груди, там не вырастут глаза, они однажды даны человеку. Раздели справедливо! — вот вечная мысль. Трудись и раздели справедливо. Раздели хлеб и вино, работу и тяжесть призванного свободой меча. И свободу — особенно ее! — раздели справедливо, отвергни возможность раба. Кто из пророков человечества писал другое на своих скрижалях? Даже и тот, кто пришел задушить свободу, отнять хлеб, превратить работу в унижение, на знамени своем, хотя и лживо, напишет те же слова: раздели справедливо! Рожденный для равенства, человек забыл его вкус, признал неравенство собственности, крови и цвета кожи. Возможность социалиста заглушилась в нем корыстью, привилегией, сытым лакейством, ложью попов, унижением духа и угрозами палача, — в иных эта возможность уже умерла, но в человечестве она жива, жива, жива, и только в этом выход, а другого нет.
Иван Васильевич избрал Радом ристалищем борьбы за справедливость. Он искал для колонии людей, приученных к труду, кто не поглядывает на чужие шеи с тайной мыслью надеть на них хомут, набросить аркан ростовщика, затянуть чересседельник, чтобы в седле любоваться красотами земли. Две враждебные силы давали Турчину иллюзию удачи: бедность колонистов и деньги генерала! Бедность поселенцев держала их в наружном равенстве, а он тешил себя мыслью, что равенство сделается их сущностью. В одном он был тверд: его деньги никому не давали личного преимущества, шли на общие нужды и каждого питали поровну. Именно турчинским деньгам Радом обязан успехами первых двух лет; они легли в землю, как навоз во вспаханное поле. Наши деньги и остатки сбережений Тадеуша Драма, разделенные на немногих, приносили каждому лишний кусок хлеба, пилу, топор, возможность получить на день-другой упряжную пару. Нужда и холод сбивали людей еще теснее; в казарме установился и общий стол для восьми семейств, и в очередь приготовление пищи. Радом не знал отступников. И только ксендзы не держались нового прихода. Что гнало их отсюда? Безбожие Турчина? Денежная нужда при костеле, забытом прихожанами и церковной иерархией в Эшли? Не безбожие Турчина было виной, а то, что в сердце прихожан он занял место пастыря. До крестин далеко, умирать радомцы не спешили; и до первой конфирмации надо было ждать два года; так и коротали ксендзы дни и недели. Малолюдные мессы не приносили радости, уроки элоквенции пропадали втуне, — заморенные работой прихожане дремали. Добрый фаталист ксендз Йозеф Мушлевич исчез из Радома. Ксендз Шулак, иезуит, явился в Радом из Чикаго с самодельной песней «Боже, возлюби Польшу», отпечатанной во множестве на картонных карточках. Шулак вызывал Турчина на войну против костела, искал тернового венца мученика, Турчин не откликался, и Шулак, проклиная нас, вернулся в Чикаго. Ксендз Кандид Козловский, бывший капуцин и тоже повстанец 1863 года, приехал в декабре 1874 года из Цинциннати, не помышляя об отъезде, но ранней весной 1875 года, когда радомцы трудились на земле от темна до темна, он прочел в присутствии Яна Козелека, кабатчика Миндака и кучки старух еретическую проповедь о том, каков «самый верный путь, чтобы навсегда покончить в Радоме с церковным приходом», и, рискуя навлечь на себя немилость епископа, глухой мартовской ночью самочинно отбыл из Радома. Это был славный, потерянный человек с усталыми, вопрошающими глазами, он искал не поприща, а тихого пристанища для себя и не нашел его в Радоме.
3
Тогда-то и кончилось терпение епархии, к нам слетела птица другого полета. Мы увидели красивого господина, с поджатыми губами честолюбца, а рядом с ним мадонну, давнишнюю его экономку Матильду Стрижевскую. Вот его неспокойная жизнь в пылании национального чувства, в жажде власти и денег. Теодор X. Гирык родился близ местечка Мариенверден в Западной Пруссии, рано избрал путь служения богу и вступил в прусское войско самым молодым капелланом австрийской войны 1866 года. Всю жизнь в нем боролись два чувства, вернее, одно чувство, но направленное на два различных предмета: любовь к полякам и любовь к немцам. Возлюбив поляков, он, как дурную болезнь, скрывал свое влечение к немцам. Предавшись немцам, он запрещал себе говорить о поляках иначе как с жалостью и презрительной болью. В Штаты он попал как немецкий эмигрант, немкой родилась Матильда Стрижевская, жена поляка-капрала; она предпочла греховную жизнь экономки у пана Теодора дозволенным утехам с капралом. А ведь это подвиг: капралу Матильда могла родить кучу детей; посвятив себя ксендзу, она не смела и думать о материнстве.
Скоро пан Теодор открыл, как ничтожно его поприще среди миллионов американских немцев. Они уже имели обширную печать и своих пророков — католических, протестантских, революционных, из числа рыцарей 1848 и 1849 годов. И однажды, уснув правоверными немецкими эмигрантами, ксендз и его экономка проснулись польскими патриотами. Его патриотизм оказался истовым и пылким, и Матильда делила с ксендзом безвестие, переезжала из прихода в приход в штатах Иллинойс и Висконсин.
Пан Теодор пренебрег миллионами немцев ради тысяч бездомных поляков и не прогадал. Первые польские газеты, разобщенные костелы, голодный эмигрант — все искало верховного вождя. Скоро безвестный ксендз сменил штопаную рясу на добротный церковный сюртук, а захолустный приход — на костел св. Войцеха в Детройте, одном из главных центров польской эмиграции. Даже и далекая родина услышала голос пана Теодора. Он объявил в газетах, что видит необходимость в объединении поляков всей Америки, а кто еще, кроме церкви, мог собрать тысячи разбросанных по стране, бездомных, нуждающихся, а то и отчаявшихся людей? Вместе с ксендзом Винцентом Барчинским он создал Объединение Польских римско-католических церквей; но с обидой обнаружил, что и этот подвиг не изменил его места в церковной иерархии. Тогда он обратил взоры к мирским делам. Он испепелял гневным словом иммиграционных агентов, власти графств и штатов, которые поселяли доверчивых поляков в диких местах, вымогали последний грош и оставляли их умирать в дебрях. Он проповедовал, что польская эмиграция должна перейти в ведение агентства, освященного правительственным патентом; что каждый поляк уже на корабельной палубе в Атлантике должен знать, в каком графстве он поселится по прибытии в Штаты, — получив свое будущее место в специальном депо эмиграционного агентства пана Теодора, созданного и в Польше. План ксендза был так хорош, что несчастный эмигрант впал бы в новое рабство, не имея свободы выбора, доверяясь комиссионерам пана Теодора; из несвободы монархии он попал бы в новую несвободу и зависимость. На теле республики высыпала бы уездная сыпь добровольной польской черты оседлости, где царил бы костел и пророк его — пан Теодор.