— Вы-то, Хэнсом, знаете, зачем Штатам нужны иммигранты.
— Мы чисты, Турчин, чтобы о нас ни говорили. Люди приезжают к нам, чтобы не подохнуть с голоду, а мы даем им пристанище, работу, и они живут. Завтра негры придут за свободной работой, думаете, мы оттолкнем их? Нет! В каждую пару рук — лопату, кирку, молот, пилу, мастерок, лом…
— Чего же вы от меня хотите? — прервал я нелюбезно. — Я солдат, время чертежей не приспело.
— Война у нас в кармане, Турчин, — сожалел он о моей слепоте. — И не вымогайте новых денег на пушки, деньги нужны сиротам…
— Подумать только, какие у них карманы! — Лицо Фергуса сделалось свирепым.
— Хэнсом, я не буду обсуждать с вами военные дела, — сказал я.
— Отлично: за вами война, за мной Иллинойс Сентрал. У вас редкий дар, Турчин, вы ладите с работниками, а это теперь главное: война развратила людей. Когда я прочел о суде в Афинах, я сказал себе: черт возьми, это так похоже на нашего Турчина — разнести вдребезги мятежное гнездо. Их надо было бросить на колени, они этого заслужили, Турчин. Иллинойс Сентрал вложила в войну все: генералов, волонтеров, доллары, теперь мы хотим получить по векселям, мы хотим строить. Для чего же мы воевали, Турчин, если вы хотите добро Юга оставить его вчерашним хозяевам? — Страсть, воодушевление дельца, святая вера владела им, он излагал великий план Иллинойс Сентрал. Надо пошире раскинуть руки: правую — через Куинси или Сент-Луис, на запад, за Канзас-Сити, за Колорадо и Юту, в Калифорнию, левую — на восток, к Атлантику, через Пенсильванию и Массачусетс, а ноги должны стоять прочно, достигая Мексиканского залива и Флориды. Дорога на Юг пройдет через четыре штата: Кентукки, Теннесси, Миссисипи и Луизиану, нужны люди, знающие эти края, они поведут строительные артели так же отважно, как вели полки…
Надин поражалась моему долготерпению, а мне пришел вдруг на память наш отъезд из Джорджии в Чикаго, прощание с бригадой, будто мы расставались навсегда, а не на месяц, которого требовали мои недуги. Вечерело, вещи собраны, уложена скрипка, Надин вдруг поднялась с койки и сняла со столба седло, достойное лондонского манежа, — подарок волонтеров 19-го Иллинойского. «На что тебе седло? — спросил я. — Оставь его на денщика», — «Мы не вернемся сюда…» — «Почему?» — удивился я. «Разве ты не чувствуешь, что мы сюда не вернемся? Шерман без нас выйдет к океану… Позволь мне взять седло». С Надии такое бывает: беспричинная грусть, отрешенность, взгляд, будто падающий в черную пустоту. Я взял у нее седло, сказав, что готов нести его на плече, не снимать даже за обеденным столом у президента, если он почтит меня; я стиснул ее руки, прижал к волосатому своему лицу, — как был бы я счастлив, если бы сделал и ее вполне счастливой. Мы стояли в палатке, в ста ярдах от нас располагался один из черных полков армии Шермана, и мы услышали самую простодушную и добрую из всех негритянских песен: «Теп dollar a month! Three of dat for clothin! Go to Washington. Fight for Linkam’s darters!»[24]
Седло Надин очутилось в Чикаго, мое подвигалось с денщиком к Атлантику, а Хэнсом подкарауливал черных солдат, чтобы позволить им ронять в землю не семена хлопка или кукурузные зерна, а класть на нее шпалы и вести насыпи через малярийные болота.
— Вы-то почему так стараетесь, Хэнсом? — спросил я.
— Но я теперь один из директоров Иллинойс Сентрал; мы собираем людей, которым не чужды интересы компании.
— А мне на них наплевать. Мне тоже не хочется, чтобы мятежники сохранили наследственные логова и свои сейфы…
— Вот видите! — обрадовался Хэнсом.
— Но не для того, чтобы все это заполучили вы.
— Мистер Фергус! — взмолился Хэнсом. — Растолкуйте этому упрямцу, что деньги, поскольку они напечатаны или отчеканены, должны же кому-то принадлежать.
— В республике деньги должны принадлежать народу, — сказал я. — Надо, чтобы он распоряжался ими.
— Ах так, народу! — Дикая в устах образованного человека мысль возмутила Хэнсома. — Наш народ благороден, он не возьмет даровых денег. Какой же выход? А выход один — народ заработает эти деньги и они перекочуют к нему в карман.
Я не раз наблюдал, как менялись наружно офицеры, когда фортуна улыбалась им, но это не шло в сравнение с переменой в Хэнсоме, с пробудившейся в нем деятельностью, с барством и лоском. Только игра с цилиндром выдавала в нем нувориша: он находил изящество и аристократизм в манипуляциях с дорогим цилиндром, — то плавно поводя им, как, верно, видел в театре, то ставя в руке на ребро, то прихлопывая, то барабаня внятно пальцами, то занося за спину, — нетерпеливый торгаш, человек толпы, в худшем смысле слова.
— Мы нашли вам место не простого инженера, Турчин: будете боссом на строительстве дороги через целый штат.
— Однажды Турчин занял Хантсвилл, а вместе с ним сто сорок миль железной дороги, — заметил Фергус. — В одно утро!
— Чужие дороги легко берут и еще легче теряют: Турчин взял, генерал Бюэлл отдал, — показал он свою осведомленность. — Ричмонд ценил Турчина высоко, в пятьдесят тысяч долларов, теперь посчитайте-ка, во что ценим мы его таланты: пятьсот миль дороги по сорок тысяч долларов за милю! Вот чем он будет ворочать!
Мы с Надин переглянулись, я хмуро, от тоскливого желания прогнать Хэнсома, Надин с молчаливой просьбой брать его таким, каков он есть.
— Мистер Хэнсом, — сказала она, — а ведь наш Томас погиб.
Хэнсом смешался, он знал нас в Маттуне бездетными.
— Помните, посыльный Томас? Он вступил в наш полк.
— Жаль! — Хэнсом вспомнил, но сердце не отозвалось. — Жаль, что гибнут молодые, а иначе нельзя, не старикам же… — Он поднял цилиндр, будто целился из ружья. — Война — поприще молодых.
Кто-то подъехал к дому: скрипнули рессоры, послышался звук шагов на лестнице.
— Его застрелили в Афинах, в Алабаме.
— Мы построим там дорогу, это будет памятник нашим волонтерам. Дорога пройдет мимо Афин, потом на Бирмингем и на юго-запад — Таскалуса, Джексон, Новый Орлеан.
Бедный Томас уже растворился, прах его песчинкой, горстью пыли лег в основание железнодорожной насыпи Хэнсома.
В комнату вошли Джозеф Медилл и его сын, Джером; когда началась война, он обучался в Филадельфийском колледже и теперь избрал не армию, а инженерное поприще все в той же Иллинойс Сентрал. Отец и сын обрадовались Хэнсому, и это больно укололо меня, они показались мне членами касты, навеки закрытой от меня, более сущей, чем прошлое страны и наша война. Медилл заезжал за нами и на Стейт-стрит, звать на воскресный пикник к Мичигану. Я нелюбезно отказался, а Хэнсом, глухой к сердцу людей, снова принялся уламывать меня, пока я не шагнул к нему и крепко взял за отвороты сюртука.
— Победа еще не в вашем кармане, — сказал я. — Генерал Ли пока ближе к Вашингтону, чем мы с вами к Ричмонду. Если я и оставлю армию, то для того, чтобы помешать ростовщикам спустить в нечистой игре то, что мы отвоевали кровью.
Хэнсом откланялся, сказав, что найдет еще меня, Медилл, уходя, подмигнул нам, — это был легкий человек, он любил меня, но относился как к диковинному экземпляру млекопитающего.
— Вот, Чарлз, — сказал я юноше, — генерал может себе позволить так говорить с Хэнсомом, а будущий сенатор — нет.
— Сейчас лучшие люди в армии, но они вернутся.
С улицы меня позвал Медилл, — я перегнулся через подоконник и приложил палец к губам.
— Вас ждет на почте письмо, Джон! Из Петербурга.
Я кивнул. Медиллу показалась забавной моя таинственность.
— А что, как там извещение о наследстве? Вы бросите нас?
Сын Медилла пошевелил вожжами, лошади тронули с места.
— Если мне предложат даже корону, я не изменю республике.
— Корону — берите! — крикнул он, вывернувшись в экипаже ко мне. — Мы с Хэнсомом приедем и учредим у вас республику.
Медилл махал мне рукой, не догадываясь, как близки к истине его слева о наследстве, — как легко мы произносим это слово, забывая, что только смерть открывает дорогу к наследству.