Пока Доусон сидел у нас, все мы могли только есть и слушать; истомившись чужим красноречием в роще, редактор говорил неумолчно, обещал Аврааму скорую победу. Тот ел жадно, быстро, словно не вполне отдавая себе отчет в съеденном, и перебил Доусона только однажды.
— Я уже говорил, Доусон, — сказал он, утирая салфеткой большой рот, — только события создают президентов. Не клика, не дельцы избирательного штаба, только события. Никто наперед не знает событий. Помните октябрь прошлого года? Воскресный день, Америка спокойно отходит ко сну, а в понедельник каждый из нас узнает, что страна уже не та, один дерзкий старик изменил ее всю.
— Зачем же вы перед толпой признали правоту его судей?! — Это все еще жгло Надю.
Он ответил не сразу, ждал еще ее слов, ждал и хотел, как хотят порой звуков чужого голоса, просто голоса, даже и без значения слов.
— Оттого, что Джон Браун боролся со злом, нарушая законы.
— Бог оправдает его! — сказал Доусон. Не вставая, он приложил руку к груди и отвесил поклон Наде.
— Браун верил, что не погрешил против бога, — задумчиво продолжал Авраам. — Не знаю, не знаю… Мэри десять лет назад уплатила за место в церкви, но он, — Авраам поднял голову к потолку, — не жалует нас и отнимает дорогое. Мэри — моя жена, — объяснил он. Печаль была в его голосе. Не жалоба, не просьба о сочувствии, а именно печаль, которая посещает сильных людей. — Я многое запомнил из того, что успел сказать Браун, и не я один, — продолжал Авраам. — Но со временем вперед выходят его слова о крови. Помните?
Один Доусон кивнул, но без уверенности.
— Вот они, — Авраам обратил лицо к Наде, искупая перед ней вину недавней адвокатской уклончивости: — «Я, Джон Браун, теперь твердо знаю, что преступления этой греховной страны могут быть искуплены только кровью. Я теперь вижу, что напрасно надеялся, что этого можно достичь малой кровью…» Да, господа из ордена железных ошейников уповают, что пушечное ядро сильнее баллотировочного шара. — Он обратился ко мне: — Ведь последнее слово за оружием?
— Никогда! — Я будто ждал вопроса. — Генералам лестно так думать; одним по тупости, другим по невозможности иначе оправдать горы трупов. — Доусона уже не было с нами, отодвинув тарелку, я гравировал рисунок для газеты и чувствовал на себе взгляд Авраама. — Можно выиграть войну и тут же проиграть все в первом же манифесте, в первом предательском билле, в первом заседании парламента.
Чем-то я не давался Линкольну; ему нужно было время, чтобы увериться, что во мне говорит убеждение, а не упрямство.
— Оружие многое меняет, — сказал он, помолчав. — Особенно в руках негодяев.
— Мистер Линкольн, — вмешалась Надя, — вы ненавидите рабство, я заключаю это из многого. Зачем же вы признаете границу, за которой преступление рабства становится законным?
— Мы получили эту границу, эту стену от предков и хотим разобрать ее по камню; обрушенная вдруг, она раздавит слишком многих.
— Значит, рабство на века?! — горевала Надя. — Единственная на земле республика, и в ней — позор, признанное преступление, которому не найти равного нигде.
— Разве в России крестьянин не раб? Я знаю привилегию России, привилегию откровенного деспотизма, без демократических маскарадов. Но разве русский крестьянин не раб?
— Раб и мученик, да только сортом повыше, — вмешался я. — Он словно бы и не полный скот, по крайней мере его брак считается церковью священным. Приходит пора, и мужику доверяют оружие, позволяют заряжать пушки, умирать за своих господ. Есть и законы в его пользу, забытые, изгнанные из судилищ, но есть.
— И все-таки вы здесь, — сказал Авраам. — Приехали в Штаты, живете ниже своего титула и званий.
— Мы оставили эти побрякушки за океаном. На Лонг-Айленде мы с женой поменяли бы полковника и княжну на пару крепких рабочих волов, но охотников не нашлось.
— Ваша жизнь впереди: может, и полковник еще пригодится.
— С этим покончено навсегда! — запальчиво сказал я. — Только честный хлеб. Вот этими руками, горбом, плугом, чертежным карандашом, скрипкой… — Я показал на открытый футляр и коричневую деку инструмента. — Пусть милостыней, только не убийством!
Я думал, что, оставленный товарищами в чужом доме, он скоро найдет предлог уйти в контору, где его ждала постель и свеча, но Авраам все больше проявлял к нам интереса и участия; он сидел на своем стуле свободно, то складывая руки на груди, то опуская их вдоль тела, так что пальцы едва не доставали пола.
— К нам бегут от нужды, от безнадежности, — говорил он, как будто предлагал возможное объяснение и нашего появления здесь. — Случается, бегут от закона.
— От беззакония! — сказала Надя.
— Чаще всего — от бедности. — Он посмотрел на нас прищуренным хитрым взглядом. — Но есть люди, нарочно задающие себе самые трудные уроки: я не удивился бы, если бы узнал, что вы бежали от богатства.
— У нас не было ни больших денег, ни больших грехов, мистер Линкольн. — Надя чувствовала себя легко с этим адвокатом из Спрингфилда. — Русская полиция не разыскивает нас, вот с нью-йоркской у нас были неприятности. — И она рассказала ему о нашем крушении на Перл-стрит.
Авраам протянул ей визитную карточку и сказал шутливо:
— Берегите это! Будет нужда, я приду к вам на помощь. Я умею выигрывать дела.
— Но если вы станете президентом, то прикроете свою адвокатскую контору.
— Этого не случится, госпожа Турчин, а к следующим выборам я стану стариком. Меня уже и сейчас зовут… знаете как? — Мне показалось, что он просто хотел услышать из ее уст свое расхожее имя.
— Старина Эйби!
Против нее он был стариком, нескладным, с одичалой головой. Жизнь сломала его лицо бороздами, как мне не удалось сломать плугами землю Роулэнда. Перемена настроения достигала на этой физиономии резкости гримасы: все было крупно, определенно, выражено до конца. По годам он вполне подходил в отцы Наде, но они были не дочь и отец, а скороспелые друзья, так занятые друг другом, что, кажется, исчезни я незаметно, как спугнутый домовой, они и не хватятся. Скоро я убедился, что это не так, но в эти минуты я страдал, и как прекрасно было это страдание, единственное из всех — спасительное страдание, и как беден человек, не испытавший его.
— Я думаю, вас так зовут давно…
— Вы это знали! — сказал он серьезно. — Вам кто-нибудь рассказал!
Надя покачала головой.
— Сами догадались?
Она не успела ответить: со звоном разлетелось оконное стекло, камень мелькнул и ударился в стену. А следом второй. Я схватил лампу, опустил ее вниз. Надя уже обнимала мою голову, закрыв меня от окна. Авраам сидел неподвижно, чуть откинувшись назад.
— Они могут выстрелить, — сказал я. — Отойдите в угол.
— Вы плохо знаете страну, — отозвался Авраам. — Кто задумал стрелять — стреляет сразу.
За окном послышались крики, лай хозяйского пса, возня и удары. Я поспешил во двор, и скоро мы с Томасом вернулись, подталкивая впереди себя рослого парня с идиотской улыбкой на веснушчатом лице.
— Там моя шляпа, — твердил он Томасу, кивая на окно. — Там упала моя шляпа, разыщи ее, скотина…
Поразительно, как он успел отделать Томаса. И все же радость отплясывала джигу на разбитом лице посыльного.
— Мать уснула, а я… гулял… — рассказывал он. — Я стоял под окном. Я не подслушивал, я о своем думал… а тут он — бах!..
— Ты его хорошо отделал, — сказал Авраам, хотя парень стоял невредимый, только с разорванным воротом. — Принеси джентльмену шляпу, как бы он не разревелся.
— У меня новая шляпа! — крикнул вслед Томасу парень. — Мне ее сегодня подарили. Не вздумай подменить.
Авраам поднялся, напугав его огромным ростом; лампа еще стояла на полу, наши тени вытянулись, переломились на потолке.
— Кто тебе ее подарил, приятель? — спросил Авраам.
— Мистер Бенжамин Троуп, — похвастался парень.
Нам ничего не сказало имя Троуп. Я поставил лампу на место.
— Что же он тебя не научил камни бросать? За такую работу я бы и цента не заплатил.