Кормился я чертежами; выполнял их быстро и без ошибок. Ко мне приходили маттунцы за разными нуждами: снять план владения для совершения купчей, набросать чертеж будущего дома в камне или из бревен, деревянного моста через овраг или небольшой, движимой водой мельницы. Я был обеспечен от нужды, имел время и для писаний, и для скрипки; владелец гостиницы и ресторана как-то признался, что хотел нанять меня для развлечения публики, да уж больно печальная моя музыка. «Душу выматывает, — признался он. — Я с вашей музыки запиваю…» — «Что ж, — ответил я, — это для вас не плохо; публика больше выпьет, и доход вырастет». Он покачал головой: «Я человек смирный, а буян, чего доброго, столы разнесет. Вот если бы вы — веселое…» — «Это невозможно, — растолковала ему Надя. — Скрипку мастерил итальянец Гаспаро да Сало двести лет тому назад, когда у него жена умерла. Вот он и сделал скрипку, на которой нельзя играть веселое, она тотчас же развалится…» Он покосился на бесовское изделие итальянца, я вдогонку ему заиграл плясовую, и он все оглядывался, уцелеет ли скрипка и наш дом. Передвижения минувшей войны отняли у меня больше десяти маттунских портретов Нади — мой клад, бесценные листы, в которых я, аматор, кажется, возвысился до искусства, выразил русскую натуру в движении времени, в переломе, в возниковении нового характера. На моих листах она была Надин Турчина, а вместе с тем и манящая загадка России, и образ материнства, но с тоской и горечью, ибо материнство не вышло из нее, а осталось в ней, как мука; а во взгляде, в повороте головы была уже и женщина Нового Света, готовая к деятельности, готовая вотировать наравне с мужчиной.
Надя врачевала маттунцев; женщины шли к ней, звали ее и к детям, и на роды, и все, что маттунцы приносили в уплату за ее труд, они и уносили с собой. Ей все казалось, что жители делают ей одолжение, вверяясь ей, доставляя ей практику, выбирая ее, а не старичка доктора, покладистого янки. Он не сердился на Надю: в деятельном Маттуне работы хватало всем, кроме гробовщиков.
Пришло лето, а с ним и день, который изменил нашу жизнь. Надя получила письма из Нью-Йорка и Чикаго; писали друзья Люси Стоун, звали печататься, прислали номер «Революшн» с пиесой Нади о возможностях женщин в занятиях медициной. И, в довершение удачи, в Маттун приехал Джордж. Б. Мак-Клеллан, главный инженер и вице-президент Иллинойс Сентрал.
В тот день я принес Хэнсому чертежи башни для снабжения водой паровозов. Хэнсом решил похвастать перед Мак-Клелланом чертежными листами и людьми, которых он ухитрился найти в Маттуне. Меня пригласили в комнату, там похаживал невысокий, изящный человек, спрятав руки за спину, под фалды дорогого сюртука. Мне показалось знакомым его лицо, светлая бородка, охватившая женственный подбородок, умные и озабоченные глаза, выражение вежливого интереса в них, а между тем и страдальческой скуки. Он заинтересовался чертежом башни, и Хэнсом взял из шкафа другие мои листы, хвастаясь изрядной работой русского. При слове «русский» Мак-Клеллан посмотрел на меня долгим, испытывающим взглядом и протянул мне руку:
— Не мог ли я видеть вас прежде? В Чикаго, например?
— Нет, — возразил я. — У меня память на лица без промаха. Может, в Париже или в Лондоне?
— Я был в Крыму на войне. Если вы были военным…
Я не дал ему договорить:
— Капитан Мак-Клеллан!
Вот она, сила родных кущей, горсти отцовской земли, ее неба, голоса ее птицы! Каково было бы моему сердцу, встреть оно сейчас родную мать или хотя бы донца-артиллериста, с которым обок тащили пушку, если вид чужого капитана, которого случай привел в Севастополь, заставил сердце так колотиться о ребра! Мы сели на стулья, как равные, — впрочем, воспоминания вернули нас во времена, когда мы не были равны: я — гвардейский полковник, он — капитан-кавалерист из Северо-Американских Штатов, во главе военной миссии, негромкий, учтивый человек, будто стесняющийся, что за изящной его фигурой стоит огромная, молодая страна. Мак-Клеллан излазил вдоль и поперек окопы союзных войск под Севастополем, отведал и русского хлеба, — он был вольной птицей над чужим полем брани, без страдающей души и без истинного сочувствия.
В мундире мне Мак-Клеллан не понравился — все было в этом офицере взвешено, и взвешено не вдруг, а давно и навсегда, как будто жизнь так ничтожно бедна, что можно предвидеть все наперед. Но в должности вице-директора Иллинойс Сентрал он был прост и приветлив и делал впечатление полной порядочности.
— Помнится, вы в Крыму были чем-то озабочены, — показал он силу своей памяти. — Как-то уж очень резки.
— Мы проигрывали войну, это не всякий год случается.
— Да! — кивнул он с сочувствием. — Печальные, но и героические дни. Все стоит перед глазами.
Я предпочел отшутиться: тогда я еще был перекати-поле, бесправный иммигрант на маттунском перекрестке дорог.
— Я не знал, дождется ли меня невеста, не выйдет ли за другого?
Я собирался откланяться, чтобы бывшему гвардейскому полковнику не искать протекции у вышедшего в запас капитана, но, видно, этот человек был добрее и проще меня. Мак-Клеллан предложил мне должность инженера и стал изредка встречаться со мной. Он честно служил компании, но честолюбие свое тешил описаниями европейских битв. Мак-Клеллан прислал мне в подарок военный мемуар, изданный в Штутгарте по-немецки, несколько свежих американских брошюр, а затем спросил моего мнения о рукописи, которую готовил к изданию в Филадельфии. Это был его известный впоследствии том «Армии Европы». Книга вышла в 1861 году и сослужила Мак-Клеллану горькую службу, — в Белом доме решили: если Мак-Клеллан так хорошо знает чужие прославленные армии и критикует их, авось он справится и с нашей, федеральной.
Возвращая ему рукопись, я заметил:
— Вы часто восторгаетесь крепостями просто как величественными громадами, не разбирая их стратегического значения или тактической бесполезности.
— Разве? — насторожился Мак-Клеллан.
— Я возьму нашу русскую крепость Новогеоргиевскую. Это в Польше, при слиянии Вислы и Нарева.
— Ах, Модлин! Модлин — образцовая крепость, каких немного в России.
— К счастью, немного, — подтвердил я. — Ее и строил Наполеон против России, она исключительно выгодна для всякого, кто пошел бы войной на Россию.
— Весьма неожиданная мысль, мистер Турчин.
— Предмостное укрепление на левом берегу Вислы открыто с фланга, и мост через Вислу — тоже. Русской армии и суток не продержаться против мощных батарей противника; а если предмостное укрепление падет, то и значение крепости сведется к нулю.
Он молчал с непреклонностью педанта.
— Долго ли вы были в крепости? — спросил я.
— Больше суток. — Красивые, чуть томные глаза Мак-Клеллана, кажется, видели широкую Вислу, принимающую в себя Нарев, тяжелые стены, и все это любо ему, как путешественнику, побывавшему там, куда не ступала нога его соотечественников.
— Значит, у вас крепкий желудок, мистер Мак-Клеллан! Если бы в Модлине вам пришлось сходить по нужде, вы заметили бы, что эта крепость, а вернее огромный укрепленный лагерь на многие тысячи солдат, не имела канализации, хоть и стоит на двух реках. Русский солдат перемер бы в Модлине от болезней, если бы в нем можно было долго держаться.
Я оскорбил его деликатность, он сдержался. Я разломал его игрушку — он поблагодарил, но не подумал исправить рукопись. Я ломал много его игрушек, — он терпел. Он обиделся только однажды, когда я сказал, что в его книге душа инженера, историка и статистика, а горячего сердца нет. «По-вашему, — сказал он, — сердце только в том, чтобы быть с Россией?!» — «Сердце республиканца с народом». — «Народ темен, — отмахнулся Мак-Клеллан. — Видите, сколько вражды вокруг, как близко мы подошли к мятежу. Джон Браун хотел свободы рабам, а отнял жизнь у свободных людей». — «Он отдал и свою жизнь!» — «Разве в этом оправдание? Разве жертва своей жизни оправдает убийство чужой? Если начнется конфликт и мы поощрим раба, дадим ему в руки мушкет, он истребит Юг, не разбирая правых и виноватых».