— Я тут живу, вся работа идет на моих глазах… — недоумевал я. — Нижинский в Бостоне, Белл и Балашов печатали рождество Христово в Вифлееме. Ну, а Наполеон…
Тут и Сабуров махнул рукой; черного и за меньшее убьют.
— В этой затее Нижинский: вот так, по маленькой, без риска, в праздничной кутерьме, когда и аккуратный немец не глядя сунет банкноту в кассу. Подумаешь, пятьдесят центов!
— Вы уже обвиняете, а что, как банкнота случайно здесь?
— Птица залетная! — рассмеялся Сабуров. — Ласточка? Или снегирь?! — Сабуров надел пальто, приготовился уходить, но вспомнил и о цели своего визита. — Как решаете, Иван Васильевич? Я о Западе; подумайте, я подожду.
— Об этом и думать нечего, — ответил я резко. — Я ни в Кортесы, ни в удельные князья не гожусь. Прощайте и будьте милостивы к индейцам.
И представьте, этот лицедей, фигляр на театре собственной судьбы, ответил серьезно и возвышенно:
— Я обещаю вам это! Клянусь!
Мы снова заперлись. Теперь мне мешала тревога, что всякий день на Перл-стрит, за деревянные ставни и дубовые на крюке двери, может прийти беда и скорый суд. Забраться в карман казны, обобрать лавочников, трактирщиков, содержателей притонов, посягнуть на главную святыню — доллар, пустив в оборот его карикатуру, это значило вызвать не знающую пощады ярость. Кто я для здешнего правосудия? Беглец, разорившийся фермер, скороспелый инженер, после короткого курса в Филадельфийском колледже? Нижинский — гражданин, и Балашов — гражданин, которого через два года позовут к избирательному ящику, только мы с Надей бесправные иммигранты, нас можно вернуть и в Кестль-Гарден.
Наполеон накладывал листы, к утру мы могли закончить печать и переплести часть тиража, не огорчаясь грубой, с изъянами печатью. Есть книги, которым и должно появляться на свет в рубище, книги — подкидыши и заговорщики, отверженные от рождения, не ждущие парчи или сафьяна. Мне казалось, что форма нашей книги нечаянно, сама собой вошла в таинственную гармонию с ее слогом и мыслью, — она могла родиться такою или не родиться вовсе.
Я не знал, как поступит Сабуров, кинется ли в Бостон, шантажировать Нижинского, требовать своей законной благородной доли, потревожит ли нынче ночью Джеймса Белла или найдет большую выгоду в сотрудничестве с полицией. Уехать бы, но куда? Филадельфийский колледж дал мне немного, но было там и новшество, единственное, что открывало надежду на инженерный труд, — расчеты железнодорожных мостов, насыпей и укладка пути. Республика живо вела дороги, врубалась в леса, возводила насыпи, клала шпалы, сшивала их рельсами, строила паровозы, а чего сама не успевала, везла из Европы.
Вдруг я вспомнил, что у Наполеона есть две новенькие банкноты, чистенькие, как совесть новорожденного Иисуса! — кажется, так сказал Белл?
— Наполеон! — крикнул я. — Покажи мне деньги, которые тебе дал мистер Белл! — Я потянулся к его карману. — Куда ты их девал?
Он закатил в испуге глаза, показывая на потолок.
— Скорее! — Я бросился к лестнице.
Мы вместе достигли каморки, Наполеон вынул из-под подушки деньги, я стал разглядывать их у окна. В облаках пробивалась луна, но света не хватало, и я помчался вниз.
Банкноты как банкноты: я смотрел их и так и этак, смотрел на свет, только что не нюхал; лучших пятидесятицентовых билетов я не видывал, если они фальшивы, то фальшивы и миллионы других банкнот. Я готов был обнять Наполеона: если бы Белл с Балашовым печатали фальшивые, они и расплатились бы с негром фальшивыми.
— Все хорошо, Наполеон, — сказал я.
— Если эти деньги вам нужны, мистер Турчин, возьмите их.
Он подозревал, что бумажки имеют для меня тайное значение.
— Оставь их у себя. — Я сунул банкноты в его нерешительную руку, но вдруг передумал. — Нет, я дам тебе взамен доллар.
Стояла глухая ночь. Надо бы дать обветриться и просохнуть последнему полулисту, чтобы на августейшем монархе, и на толпе военных поселенцев, и на старике, ввернувшем словцо о козьем дворянском племени, не размазать краску; надо бы, а нельзя, время торопило. Работа подвигалась, настроение исправилось, мы были как двое упорных ночных животных: одно — светлое, с голубыми глазами, другой — черное, более подходившее к ночи. И я не мог не заметить, как соразмерно большое черное существо, как красивы его движения, сколько доброй силы разлито в его членах.
— Отчего ты выбрал такое имя — Наполеон? — спросил я.
— Оно красивое, мистер Турчин. Был такой святой — Наполеон.
Произнося одно и то же имя, мы думали о разном.
— Какой он был веры?
— Бог один, — сказал негр после короткого раздумья. — Святых много, а бог один.
— Многие считают, что у них свой бог, и он выше других.
— Но это грех! — огорчился Наполеон. — Мы не язычники, мы христиане.
— Грех заставлять других верить в твоего бога.
— Если все поверят в Иисуса, грех исчезнет.
— Те, кто гнались за тобой с собаками, тоже молятся Христу. Твой бывший хозяин, разве он не христианин? Христианин, а хотел убить тебя.
Наполеон и над этим думал:
— Он грешит потому, что не верит в скорое пришествие Иисуса. Мы, негры, знаем, что наши дети увидят его, вот так, как я вижу вас, мистер Турчин. А те, о ком вы говорите, думают, что он придет через тысячу лет, а пока можно грешить. Мне их жаль, мистер Турчин.
Он и меня жалел; мы с Надей не творили ни молитвы, ни креста, как Балашов перед едой, не ходили в церковь и молитвенные дома. Негр опасался, что именно бог отнял у нас ферму в Лонг-Айленде. Ничто не стояло в глазах Наполеона так высоко, как земля. Жизнь была на мягкой под босой ступней земле; на земле родится человек, в землю он и уходит. «Ах, мистер Турчин, — вздыхал он, услышав о банкротстве на земле Роулэнда, — почему вы не позвали Наполеона? Он вспахал бы вашу землю и бросил бы в нее зерно». — «Я ведь не знал тебя», — утешил я его неповинную совесть. «Хорошие люди слышат друг друга, как и рыбы слышат друг друга в тихой воде». — «Ты уверен, что рыбы слышат?» — «Они божьи твари, за что бы Иисус наказывал их?! Раньше всего была земля, и только через много лет бог позволил нам жить на ней. И если за грехи он изгонит людей, земля останется»…
К ленчу книги были сшиты, обрезаны на ручной машине и сложены на столе. Пришло на почтамт письмо от Нади, опередив ее приезд на один день, — назавтра она возвращалась в Нью-Йорк. Я купил сдобный хлеб и сахар, истратив одну из банкнот; напрасными были мои ночные страхи. Миновала еще одна ночь. Подъезжая в кебе к Перл-стрит, я смеясь рассказывал Наде о рыскающем по печатне Сабурове и показал ей вторую банкноту.
Мы подъехали к дому, а там уже хозяйничала полиция. Нас поджидали: двое полицейских на крыльце, еще двое с комиссаром среди станков и наборных касс. «La Chólera» сброшена на пол, по ней ступали грязные сапоги. Взятый в наручники, избитый Наполеон встретил нас горестным взглядом; он не понимал, что случилось. Фальшивая банкнота нашлась в кармане моего пальто, не в кошельке, не вкупе с другими, святыми долларами, а отдельно, как воровской снаряд, как держат яд отдельно от хлеба.
Нас увезли: Наполеона в крытом полицейском возке, нам позволили ехать в том же кебе, что привез нас с вокзала; пришлось потесниться и дать место полицейскому.
В участке уже томились Белл с Балашовым, — Нижинский, схваченный в Бостоне с запасом фальшивых банкнот, был, как оказалось, отпущен под залог и искал себе адвоката. С Балашова сходил хмель. При аресте он сопротивлялся, и вид его был ужасен: одежда изодрана, лицо в кровоподтеках, один глаз вовсе не показывался из опухоли. Я хладнокровно ждал обвинения и тревожился больше о Наполеоне; до сих пор фальшивые бумаги Наполеона не открывались потому, что никто о них не спрашивал. Теперь из него выколотят правду, легкие ручные железа сменят на кандалы, а горло сожмут железным ошейником. Минуло больше года, как Верховный суд республики вынес приговор по делу беглого негра Дреда Скотта, объявив на всю страну, что негр, невольник, раб — такая же принадлежащая господину собственность, как тюки хлопка, буйволы, мешок маиса, мушкет, тележное колесо или кухонная утварь. А собственность подлежит возврату; если пренебречь этим правилом, в республику вступит хаос, бедный отнимет у богатого, рухнет фундамент справедливости. Новый закон, как меч, встал над всей республикой; хозяева ночлежек, кабатчики, рыцари притонов и задворков, лавочники и стряпчие, тысячи людей из зловонных гнойных городских ям Севера шарили несытым взглядом; охотник не рисковал ничем, а награда была высока.