Вода в ручье оказалась нездоровой, из близкого болота, я стал рыть колодезь, уперся в каменный пласт, раздобыл пороху и стопину, чтобы пробить камень. Воды нужно много — нам по дому, двум лошадям и корове. Я купил косильную машину, плуг и борону, лопаты и заступы, топоры, пилу, семена и муку, стекло и гвозди, — не перечислишь всего, что нужно фермеру, чтобы не умереть с голоду и не замерзнуть ближе к рассвету, когда остывает, раскаленная с вечера, чугунная печь. И среди всех этих забот мы были счастливы: Надя находила меня у плуга или на вырубке с топором в руках, бежала по пахоте, забиралась головой под куртку, к соленой от пота рубахе и громко дышала, показывая, как все кругом хорошо: под ногами своя земля, над головой голубеет милостивое небо, поздние птицы поют в нем, и впереди — жизнь. А совсем близко — зима; под снегом выбросит зелень наша нива; в сарае нагуляет силу скотина; морозом запечатает ручей; через болото ляжет для почтальона прямой путь к проселку. В тишине и в тепле примемся мы за свою работу: во мне складывался пространный мемуар о Крыме, Санкт-Петербурге и Нарве; перед глазами Нади стояли живые образы России, а среди них и давний, аракчеевских селений, старик в лаптях и рваном армячишке, говорящий сквозь съеденные зубы о проклятом козьем племени дворян. Меня привлекали размышления о пагубности монархии, и Надины листы, ее страдающее слово, сутулые плечи пахотных мужиков, прозрачное от сухости зерно и раздавленный гневом царя приходский священник — все восставало против монархии. Мы — одна душа и одна мысль, что может быть выше этого? Счастье наше было полное, сбивающее с ног.
Я склонялся над каменной от засушливого лета, с переплетенными вглубь корнями землей и не раз вспоминал предостережение агента из Кестль-Гарден. Лошадью эту землю не сломать, нужны буйволы или четверка лошадей, запряженных в тяжелый плуг. Двое лошадей и мы с Надей, повиснув на плуге, только царапали землю, раздергивали корни, готовили зерну зыбкое ложе. Но делать нечего: осень дала нам не одну отсрочку, а озимые должны взойти до снега, принять его на свои нежные перья. И мы бросали в землю зерно, сделав только полдела, не вывернув всего пласта.
Изредка появлялся Роулэнд, рослый, с необъятной, гудящей и хрипящей грудью, бледный и белёсый, будто он окунал лицо и шею, пегие усы и жесткий ежик волос в ржаную муку или отруби. Он являлся верхом, со сворой собак, таких же подозрительных, как и он, и во всем оставался хозяином: выбирал дорогу, как привык, не считаясь с новой планировкой, мог и не сойти с седла, если близко не стояла Надя, будто я не владелец земли, а его работник. Он в седле, а я спиной к нему, — я не поддавался Роулэнду, бросая слова через плечо, — пусть видит, что мне недосуг. Человек не злой, несчастный, как говорили, в семье, с больной, тиранической женою, он готов был затеять любой спор, хоть и проигранный для него, мог долго трусить за мной по пахоте, так, что конь дышал мне в затылок, а псы тыкались в штанины. Роулэнда дразнили слухи о моих капиталах, он хотел убедиться, не сыграю ли я с ним шутку, возьму да расплачусь за землю, а взбредет в голову, то и продам, и он с холма до скончания дней будет озирать чужое имение. Он окончил Вест-Пойнт, побывал в мексиканский кампании, был контужен, оскорбил своего командира и, отставным капитаном, за бесценок взял обширные земли на Лонг-Айленде. Среди других доходов он усовершенствовал и доход от продажи участков и почти неизбежного банкротства их временных владельцев. Он поставил дело не хуже того, как хозяин-агроном распределяет свою землю — что под хлеб, что под пар, что под луга, но, как христианин, сожалел о своих жертвах и, достигнув их изгнания, провожал верхом отъезжающий фургон и наделял их добрыми советами по будущему устройству.
— Здравствуйте, Турчин! — По тени на земле я видел, как он прикладывает руку к шляпе. — Вы человек упрямый, но я рискну и сунусь с советом: откройте счет в банке, не держите при себе наличность. — Роулэнд и окрестил меня Турчиным, без умысла, из бессилия перед неудобным именем Турчанинов.
— Меня об этом еще в Кестль-Гарден предупредили: Клифтон Янг.
— Иногда и такой человек, как Янг, присоветует дело. — Они с Янгом не ладили. — Я бы и доллара не доверил нашим соседям; они могут всю землю перекопать в поисках денег.
— Я им спасибо скажу; лошади не берут, пусть хоть воры сломают землю.
— Не всюду же у вас деньги лежат.
— Под каждым квадратным футом земли — золотой!
Он не верил мне и все же обшаривал землю мучнистыми глазами, смотрел туповато, как человек медлительной, задержанной мысли. Как-то я сказал ему, что деньги уже в банке и мы спим спокойно, Роулэнд хмыкнул, — видно, он знал каждый мой шаг, имел приятелей, осведомленных во всем. Я стоял боком к нему и его лошади, врубаясь топором в ствол сосны.
— Пустяки, Турчин, вы не переступали порога банка.
— Поостерегитесь, Роулэнд, как бы вас не пришибло.
— Не похоже. — Он не сдвинулся и на дюйм. — Скорее вам придется отступить, вы с подветренной стороны.
И правда, я отскочил, дерево упало между нами, лошадь со страху вздыбилась.
— Изведете вы лес, Турчин, — Роулэнд с сожалением смотрел на дрожащие от падения ветви.
— Мне дерево необходимо, много строить придется. Не покупать же лес на стороне, когда своего много.
Очень я огорчил Роулэнда; он соскочил на землю, что-то ухнуло в его выпяченной, астматической груди.
— Хочу вам дать совет, Турчин: воля ваша, послушаться или пренебречь. Не знаю, какой вы держитесь веры, но должна же быть у вас своя вера. — Я кивнул: во что-то веровал и я. — Здесь не приживется семья, которой никто не видит в церкви.
— Я — православный по рождению. Не в костел же мне.
— Разумеется, — согласился он после раздумья. — Вы джентльмен и не поступите против чести.
— Честь превыше всего: я ведь еще и полковник.
Он отпрянул — не шучу ли я? В России даже и генеральское звание не было так редко и громко, как здесь степень полковника.
— Гвардейский полковник, — подтвердил я. — Ветеран и при ученой медали за Академию Генерального штаба. Хотите, покажу?
Серебряная медаль с нами, в кожаном походном сундучке, я не имел причины расстаться и с ней, как расстался с мундиром, бросив его в Атлантик в один из бурных дней.
— Мистер Турчин, — сказал Роулэнд почтительно, — в Нью-Йорке есть и православная церковь. Наденьте лучшее ваше платье, и соседи убедятся, что вы отправились в божий дом.
— И распотрошат ферму, отыскивая клад?
— Я присмотрю за фермой.
Морозы и снег отрезали нас от земли. Тепло в доме держалось, пока в чугунной печи горели дрова. Надя исхудала, лицо ее обветрилось, сухие губы сравнялись цветом с лицом, в ней появилось выражение неутоленной жажды, нетерпения, какая-то цыганская, гибкая отчаянность при серых глазах и светлом волосе. Я любовался ею и на зимнем солнце, и при скупом фитиле, и в прыгающих бликах у распахнутой печной дверцы, любовался жадно и виновато, будто взял не свое, украл у далекой земли лучший его камень и увез за океан, в глушь, в захолустье Лонг-Айленда. Работая, Надя забывала и меня; уходила в свои страницы, как камень в полынью, как путник уходит в ночь, уходила вся, без надежды на возвращение. Склоняясь над бумагой, я обрабатывал мысль, я был ее погонщиком, ее гранильщиком, я ее формовал и обжигал, а Надя сама отдавалась потоку лавы, где мысль и страсть, соединившись, достигали невозможного жара.
Перед рождеством мы надели лучшее платье и отправились дилижансом в Нью-Йорк. У Нади только что затеялась переписка с Люси Стоун[9],— дело шло к созданию «Женского журнала», неутомимая американка искала сотрудниц, выступала повсюду с проповедью равноправия женщин и отказа от рабовладения. Мне нужен был Клифтон Янг, он обещал по сходной цене посевное зерно, такое, что «и в пустыне Сахаре, и на неполитом камне взойдет само собой». Вернулись мы с пустыми руками, проведя ночь на вокзале: Янг уехал по неотложным делам, издание журнала откладывалось из-за недостатка средств.