Князь Л. вошел в комнату быстрым шагом, но остановился внезапно, оттого что в долине, у горной речки, ударили залпы. Он помнил Кавказ и черкесов и отличал честную военную перестрелку от залпов карающих, от расстреляния. Час назад, передав пленных ландштурмистов австрийцам, князь получил клятвенное заверение, что без справедливого суда никто не будет наказан. Эхо лживой клятвы еще не отзвучало в горах, но казнь свершилась.
Тут уместно сказать то немногое о князе Л., без чего не все будет понятно в драматическом развитии его поединка с поручиком. Он имеет на это право и сам по себе, как личность непримелькавшаяся, но еще и как отец Надежды Л., снискавшей нежную дружбу поручика. Полковой командир давно отставлен был бы от службы, если бы не влиятельнейший его родственник, Львов Алексей Федорович, сын покойного директора придворной певческой капеллы и сам музыкант, чья слава вышла за черту России. В пределах царства российского — и за границами оного, где уния не вытеснила православия, — по его нотам пели не только «Иже херувимы» и «Вечери Твоея тайныя», но и многие другие псалмы и молитвы, едва ли не весь годичный календарь православных служб. И, доказывая, сколь неразделимы горние вершины веры и величие помазанника Божьего на земле, наш музыкант, автор симфоний и опер, верховный жрец божественной церковной просодии, успешный концертант Европы, был еще и ревностным царедворцем. Окончив институт инженеров путей сообщения, он первые успешные шаги сделал в военных поселениях Аракчеева и двигался вверх неукоснительно, не раз будучи и в свите императора Николая I, уже при звездах и звании флигель-адъютанта. Ну что за дело так вознесенному сановнику до вспыльчивого родственника, раннего вдовца, воспитавшего единственную дочь в гарнизонах, при няньках-денщиках! Но флигель-адъютант был добр к сироте и к ее отцу, которому в памятном 1825 году недостало вины на Сибирь, однако же и та, что была на нем, даже и при высоком заступничестве, загнала князя сначала под Орск, а потом, по особой милости, к черкесским саклям.
Маленький, неспокойный полковник не облегчал душу флигель-адъютанта благодарностью, и, как случается, именно его неисправимость, тяжкий крест, который он положил на спину благодетеля, венец терновый, вдохновляли музыканта на подвиг милосердия. Так они и состязались — полковник в неблагодарном равнодушии, сановник — в неразорительном благородстве. А между ними — ребенок, девочка, потом — девушка, — с годами она все более склонялась к отцу; взгляды его были без системы и без направления, но резкие, ошеломительные даже, поступки склонялись к добру и справедливости, чего было с избытком достаточно для дочерней любви.
Утренние залпы не привлекли бы отрешенного внимания поручика, если бы не перемена в князе Л., — он остановился перед поручиком Т. с открытым выражением обиды и оскорбленной чести. Сухое, красноватое лицо, в чекане седеющих висков и коротких бакенбард, с коричневой чистой эмалью зрачков и быстрыми ноздрями гневливца, с усилием вернулось к поручику и неизбежному допросу.
— Ну-с, я слушаю вас, поручик!
Не будь молодой офицер так потрясен, он заметил бы, что полковой принес с собой его пистолет, а это, разумеется, был добрый знак и возможный шаг к примирению. Поручик доверился натуре и не скрыл от полковника ни одной подробности, даже и того, что был удостоен имени раба.
— Хорошо же вас на Дону воспитывают! — воскликнул полковник, выслушав все.
— Дон велик, там товар на всякого купца.
— Так вы даете честь родному краю!
— Случайности рождения не имеют цены в моих глазах.
— Что же ее имеет?
— Честь! Деятельность на пользу людей и человечества.
— Ба-ба-ба! — Полковник придвинул стул, уселся, приготовился к разговору. — Какие слова: человечество! честь! Много ли чести тайком, злодейски вести через своих лазутчиков!
— Я не вел, а нес — в этом одном мое оправдание.
— Не торопитесь с индульгенцией! — Проговорив священные слова о чести и человечестве, жертва его, не затрудняясь, даст ответ даже и на те вопросы, которые ведут на эшафот. — Поляк был ранен, и вы несли его; а будь он целехонек, вы предали бы его в мои руки?
— Здоровый не нуждался бы во мне.
— А буде нуждался? Как в прикрытии, в пароле?
— Это показали бы обстоятельства.
— Как?! — Полковой не усидел на стуле. — Идет война, какие еще, к дьяволу, обстоятельства?! Они что — дали вам слово дворян, что сложат оружие? — Это много извинило бы поручика; князь почти желал, чтобы артиллерист подтвердил, кивнул в ответ.
— Я просил об этом старика, но он ответил, что не уймется, пока Гайнау не обрубит ему руки!
— Вот твердость духа! Вот достойный вам урок!
— Когда в таком поединке один проявляет более твердости духа, — сказал поручик, и щеки его побелели, — значит, и дело, за которое он стоит, — выше!
— Значит, вы отдаете первенство мятежному венгерцу!
— Он образец республиканца!
— Республики этой никто не мерял и на зуб не брал; ваши пушки — первое ей испытание, и, видите, рухнула. От вашей вольнодумной руки и упала! — Он испытывал поручика, вынимал из него душу.
— Это мое горе, — гордо сказал поручик. — Я узнал его минувшей ночью.
— Значит, первенство — старику?
— Он защищает свое.
— У него, значит, козыри, а мы при мизерных; выше семерки в руках не держим?!
— Я ломберных университетов не оканчивал.
Князю с первых дней быстрого и бестолкового похода нравился молодой офицер, лишенный подобострастия, лобастый донской бычок, с умными, ничего на веру не берущими глазами; но этим утром поручик принял тон крайний, неподходящий для провинившегося.
— Карты, милостивый государь, тоже академия чести: не всякому и она под силу. У венгерцев, выходит, — дело, поляки — те без соборного дела и чашки кофию не пригубят; об англичанах и французах и не говорю, их предприятия непременно вселенские, у голодного ирландца и у того задача — картофель сажать, а мы что же, так без смысла и проживаемся?! Так всем народом дерем лыко и лапти вяжем да лучину колем! Без высшего, так сказать, назначения?
— Назначение моей родины огромно, — сказал поручик с совершенной и горькой простотой, — но сроков и пути не знает сейчас ни один ум в России, а если и знает, то он или несчастен, или ему не дано сказать.
— Да у вас готова целая философия: все простоволосы, а вы мудры и наперед видите. В дело брошен не полк, а целых двести тысяч штыков…
— Их оттого и много, — решился перебить поручик, — что кампанию надо кончать быстро, как иные черные дела непременно вершат до рассвета. Этой войны не объяснишь в народе, и, слава богу, мы уже при ее конце.
— Знаете ли вы, поручик, что и венгерцы при каждом польском восстании готовы помочь им — и кошельком, и саблей?
— Я близко знаком и с русскими, кому не чужда польская свобода!
Поручик бросал вызов, его открытость основывалась на убеждении, что в голове полкового суд свершился, а за формальным судом дело не станет.
— Одного из заступников Польши я вижу перед собой, — медленно, предчувствуя недоброе, сказал князь, похаживая по комнате. — А где нее другие?
— Я назову имя. Но прежде вспомните, что, получив русского офицера в плен, венгерцы среди боя отпустили его.
— Я жду, поручик.
— Это имя достаточно вам знакомо. — И поручик опрометчиво назвал имя княжны Л., не скрыв, что раненый поляк — их общий друг.
Назови он хоть самого генерал-фельдмаршала Паскевича, это не произвело бы того взрыва, какой сделало имя княжны. И не потому, что для полкового были тайной ее взгляды; уже она извела его своей критикой. Но князь тешил себя, что это их семейное, ото всех закрытое ристалище.
— Я с вами об офицерской чести, а вы о чем! — закрылся он гримасой презрения. — Где вы союзников ищете? Где долог волос, да короток ум! Не смейте возражать, я Шиллера читал и более одного монолога за раз не осиливал. Экое придумал, барышень присчитывать! — Защищаясь, он задевал честь любимой дочери, дивясь тому, зачем это вызывает столько страдания в поручике. — Возьмите ваш пистолет. — Он положил оружие на стол, показывая, что не хочет соприкасаться с поручиком даже через посредство железа. — Я предал бы вас суду, но австрийцы освободили меня от этой обязанности. Именно австрийцы, столь нелюбезные вашему сердцу…