— Я волновалась! — воскликнула она с неподдельной обидой. — Вы прекрасно знаете, я волнуюсь перед выходом на сцену так, что коленки трясутся! А теперь мне надо ехать к графу и торчать у него битый час! Пожалуйста…
Они замерли на крыльце — вернее, это Лили остановила Даниэля и встала перед ним, не давая пройти, глядя ему в глаза одновременно возмущенно и умоляюще.
— Пожалуйста! — повторила она, вцепляясь в отвороты его сюртука. — Только сегодня! Мадам не узнает, обещаю!
Смиряясь, Даниэль извлек из кармана флягу, непослушными пальцами снял с горлышка отливающую золотом пробку. Он знал, что должен следить за тем, чтобы Лили не выпила больше уговоренного, но закрыл глаза, лишь догадываясь по донесшимся до него звукам, что она сделала не один глоток, а по меньшей мере три.
— Спасибо, — проговорила она, прежде чем долго, с чувством поцеловать его в губы; отстраняясь, Даниэль ощутил, как на языке его оседает густой, травянистый привкус опия.
Счастливая настолько, насколько человек в принципе может быть счастлив, Лили забежала в дом и скорее устремилась к себе — переодеться. Даниэль прошел в малый зал, на ходу пряча опустевшую флягу; от всей души он надеялся, что произошедшая на крыльце сцена прошла мимо зоркого взгляда Мадам, но уже спустя секунду его постигло осознание всей наивности этого предположения.
— Сколько она принимает?
Он обернулся. Мадам стояла за его спиной — недвижимая, как изваяние, сложившая на груди руки. Никуда не скрыться было ни от ее голоса, ни от ее взгляда, и Даниэль тяжело признал, внутренне готовясь к карающему удару, который последует за его словами:
— Сорок капель в день. Иногда пятьдесят.
— Много, — отрезала Мадам. — Это слишком много. Впрочем… — ее голос смягчился, и в глазах появилось задумчивое выражение, будто она пыталась подсчитать что-то «за» и «против», — если это помогает ей держать себя в руках…
— Позвольте, — начал Даниэль, — я не думаю, что будет целесообразно…
Мадам мимолетно сморщила нос:
— Перестань. Могу я положиться на тебя хоть в чем-то? Лили ведь твоя протеже. Разве нет? Так позаботься о том, чтобы она выходила на сцену и нам не пришлось краснеть за нее. Об остальном позабочусь я.
— Да, мадам, — ответил Даниэль тускло. — Вы не будете сегодня у Пассавана?
— О нет, — Мадам закатила глаза, всем своим видом выражая презрительное отвращение. — Я терпеть не могу эти сборища после выступлений, от них у меня начинает болеть голова. Ты и один неплохо справишься. Проследи, чтобы с нашей примой ничего не случилось.
— Да, мадам.
Она удалилась, оставив его одного посреди пустующего зала, под сумрачным светом ламп. Упав на диван возле небольшого возвышения, заменявшего подмостки, Даниэль пожалел, что на столе по соседству не нашлось выпивки — сейчас он дорого бы отдал за глоток хорошего коньяку, но не отказался бы и от рюмки абсента, обжигающего, выворачивающего внутренности, заставляющие тревоги и треволнения померкнуть, отступить куда-то на самый дальний план.
— Месье чем-то расстроен?
Даниэль с усилием повернул голову. Аннет осторожно заглядывала в зал, явно опасаясь нарушить чужое уединение, но человеческое общество виделось Даниэлю единственным, что могло как-то скрасить тяжесть теперешних минут, и поэтому он благодушно ее поманил рукой:
— Заходи, не бойся.
Она приблизилась, ступая мелко и едва слышно, держа руки сложенными на животе, и он вгляделся в нее, пытаясь определить, произошли ли за последние недели в ее облике какие-то перемены. Продолжая помнить о том, что Аннет попала в заведение согласно его выбору, пусть и случайному, Даниэль был заинтересован в ее судьбе, пожалуй, больше, чем в судьбе тех двоих, что пришли в тот день вместе с ней; свое предпочтение он старался скрывать и полагал, что делает это не без успеха — но, если у него была свободная минута, не отказывал себе в том, чтобы поговорить с Аннет, которая с большим трудом осваивалась в непривычной для нее обстановке.
— Месье чем-то расстроен? — снова спросила она, присаживаясь в кресло напротив Даниэля. Он солгал, утомленно потирая опухшие веки:
— Нет. С чего ты решила? Просто спектакль… вышел беспокойным.
— Я могу чем-нибудь вам помочь?
Звучало это так, будто мышь или лягушонок предлагали свою помощь тягловой лошади; Даниэль хотел усмехнуться, но вовремя опомнится, решив, что смех обидит его хрупкую собеседницу, похожую не то на статуэтку, не то на весеннюю пташку.
— Это пройдет само, — ответил он. — Помощи тут быть не может. Да она, если подумать, и не нужна.
Аннет, по-видимому, не желала сдаваться:
— Может, я могу вас отвлечь? С тех пор, как Мадам узнала, что я говорю на испанском, мне пришлось выучить много нового…
— На испанском? — удивление Даниэля было искренним, ибо этого об Аннет он не знал. — Действительно?
— Мое отец наполовину галисиец, месье, — ответила она, явно польщенная тем, что ей удалось пробудить его интерес. — Он научил меня.
— Мадам, наверное, была довольна.
— О! Очень довольна! — воскликнула Аннет с воодушевлением. — Она раздобыла для меня сборник кантиг и сказала выучить все. Сейчас многие обращаются к тем временам, когда эти песни были созданы*… и публике тоже будет интересно. Может быть, вы хотели бы послушать?
— Пожалуйста, — улыбнулся Даниэль, и Аннет, теряя последние остатки своей боязливости, поспешила устроиться за фортепиано. Он смотрел, как она расправляет тонкие плечи, кладет пальцы на клавиши, и сердце его невольно замирало, охваченное щемящим ностальгическим чувством. Простодушная искренность Аннет действовала на него подобно спасительному лекарству; видя ее, беседуя с ней, он словно переносился в те беззаботные времена, когда ничто не тяготило его, ничто не мучило, ничто не прогрызало в его душе зияющую дыру, похожую на бездонный хищный зев — те времена, когда у Даниэля был лишь он сам, его картины, которые он мог создавать, ни на кого не оглядываясь, и Лили, которую он дожидался каждое утро, которая являлась в мансарду и приносила с собой вдохновение, солнечный свет и запах лип. Чем больше времени проходило, тем плотнее становилась завеса, отделяющая Даниэля не только от тех дней, но и от воспоминаний о них; и все же иногда эти образы выныривали из глубин его сознания, и он, не зная, что делать с ними, терялся в них, путался, пытаясь одновременно отринуть их и прижать к себе крепче, точно они были последним, что у него осталось — как когда-то, когда у него действительно не было за душой ничего. Глядя на Аннет, он как будто становился ненадолго собою прежним — и, позволяя себе эту слабость, воображал про себя, как расступаются столпившиеся вокруг него тени, как возвращается к своему первозданному состоянию мир, в котором он существует.
— <i>Como poden per sas culpas os omes seer contreitos,