Все это вспомнилось Василию Дмитриевичу, и он еще раз подумал, что удачней кандидатуры ему не отыскать. Только Игумнова.
Прежде всего, дельный человек, в какой-то мере знающий Долинский совхоз, а теперь еще ко всему и опытный плановик. Характером как раз такая, которая ему нужна: исполнительная. Уж если ей скажет… Звезд она с неба никогда не хватала, но и высокими проблемами, слава богу, не занималась. Это директору ни к чему.
Хватит и того, что у него самого голова варит. Идей всегда много, было бы кому исполнять их.
Не согласиться она не может, это выглядело бы сущей неблагодарностью. На отказ благодетелю своему Евдокия Ивановна просто не способна. Кто-кто, а Похвистнев сделал в свое время доброе дело — помог перевестись, дал машину, грузчиков, уберег от хамских наскоков мужа-пропойцы. К тому же он предлагает ей должность не плановика, а главного агронома, где и оклад чуть не вдвое, и квартира, и машина. Словом, блага, от которых человек не бежит. А уж Игумнова — тем более, все-таки двое детей да мать, а кормилица одна.
Что ему с Игумновой будет спокойнее работать — Похвистнев знал наверняка. Опыт у него на этот счет солидный. Недаром сменил за последние пятнадцать годов восемь одних только главных. Восемь ли? Нет, пожалуй, девять. Это если не считать нынешнего, Поликарпова.
Вот такие перемены назревали к лучшему, как считал Похвистнев. Он тихо сидел в машине, передумывая свои думы. От скольких неприятностей избавить себя!..
Когда проезжали мимо той самой лесополосы, где утром закусывали и отдыхали, Фадеичев вытянул шею и долго рассматривал живой, желтеющий боками овраг. И снова нехорошее что-то зашевелилось у него в груди, виноватым себя почувствовал, хоть не ихнего района земля. Не ихнего? Земля лишь условно на районы да области делится. Общая она для всего человечества, всем родная. Потому и больно за поруганную, где бы ты ее ни увидел.
Не оборачиваясь, он сказал Похвистневу:
— У тебя, дорогой мой, я видал нечто похожее. Хорошо помню. И белесые склоны, дождем смытые, и овраги, и луга испорченные. Напрасно ты призывал в свидетели Ивана Емельяновича. Он из скромности умолчал, не стал припоминать твои грехи. Твои! И мои тоже. Так что слова о нерадивых хозяевах в полной мере относятся и к тебе, хотя и окрещен ты передовым директором. Так я говорю?
Похвистнев наклонился вперед и тихо сказал прямо в затылок секретарю:
— Знаете, кто без ошибок, Пал Николаевич? Только тот, кто ничего не делает.
Фадеичев пропустил мимо ушей эту расхожую фразу. Никак не отозвался. Сидел, выставив свой накатистый лоб, и уже думал о том, когда и где ему лучше собрать руководителей хозяйств для разговора о земле. Да, о земле! Но — боже мой — он совсем забыл, что вот-вот уборка и цифра в сорок пять тысяч тонн зерна не даст ему отвлечься, не сумеет он поговорить о земле. Разве глубокой осенью?.. Уж больно все кругом закручено, никакой отдушины. А будущее беспокоит. Ох как беспокоит!
Машина завезла Фадеичева домой, развернулась в темной, уже заснувшей улице и помчалась по самой короткой дороге в совхоз.
5
Три отделения в Долинском. Три поселка. И все разные, будто не один у них отец-хозяин.
Где первое отделение — это управление, или, как говорят, контора, тут живут главные специалисты, горбится на холме клуб и белостенная амбулатория. Отсюда, с высоты, видны и два других поселка. Они построились с обеих сторон обширной поймы речки Усы, но не в самой пойме, а немного выше, на склоне. Белели домиками, наблюдали за переменами в долине реки, за все более редеющими лесами по берегу, за другой речкой, Вяной, в которую впадала Уса. Ночью огоньки в поселках перемигивались друг с другом, и от этого на земле делалось веселей. Совхозная земля вся как на ладони. Десять с половиной тысяч гектаров. И не сказать чтобы плохая земля — испокон веков зовут черноземом на легкой песчаной основе.
Центральный поселок — гордость Похвистнева.
Когда-то здесь стояла деревенька, была, говорят, и кирпичная церковка, и роща при ней, и глубокий пруд, обсаженный дуплистыми ветлами. Теперь от старины этой ничего не осталось. Только у бывшего пруда, а нынче у грязноватой низины на западной стороне каким-то образом сохранились две седые ветлы, сказочно старые, извивные, с причудливо поломанными ревматическими суставами полуголых веток. На ивах перед непогодой собирались на шумный шабаш сотни окрестных галок. Больше им не на что было садиться. Голая земля. Что в огородах, что в поле.
На месте деревенских хат, улицей стоявших поперек некрутого склона, выстроилось десятка три каменных дома в два этажа, каждый с тремя козырьками над подъездами и с очень плоскими крышами, которые делали эти в общем-то добротные жилища с виду какими-то странно обиженными, вроде недоделанными. Вдоль домов по улице чуть подымалась узкая асфальтовая дорога. От нее — совсем узенькие дорожки к подъездам, а между дорожек — цветники, не сказать чтобы украшающие поселок, но в первые месяцы лета все-таки приятные для глаза. Потом, в летнюю пору, их дружно подзапускали, среди розовых кустов привольно подымался репейник, крапива, лопухи и всякий другой сор. Почему-то нигде в поселке не было видно деревьев. Молодой парк, разбитый возле приземистого шестиколонного клуба и конторы, уже одиннадцать годов все оставался молодым — никак клены да ясени не подымались выше человеческого роста. То их сломают, то сами засохнут, то под машину попадут, так что и следа не останется. Подсаживали, конечно, каждый год, на календарные праздники приходилось устраивать субботники, чтобы хоть немного все это хозяйство привести в божеский вид. Занимался благоустройством и сам директор, однако всегда ругался и удивлялся, почему именно он всем должен заниматься. Но его слова в одно ухо влетали, в другое вылетали.
За пределами поселка тоже не находилось места ни деревцу, ни роще. Все пашней взялось. Поля подступили так близко к поселку, что кур-гусей уже выгонять некуда, а уж чтобы полежать на травке, и не думай, поскольку просо, гречиха и пшеница подступили к самому асфальту, только-только в кювет не залезли. Директор не упускал случая показать приезжим, что значит хозяйское отношение к земле, но похвалы так и не заслужил. Этакий разумно-деловой пейзаж никак не радовал глаза. Хотелось не одних хлебных полей, но и чего-то другого. Для красоты и душевного покоя.
На центральной усадьбе рабочие, естественно, не заводили коров, почти не держали птицы, а первоначально возникшие сараи, столь необходимые для сельских жителей, вскоре по приказу Василия Дмитриевича были истреблены. Они и вправду еще больше портили вид, эти самодельные дощато-фанерные сараюшки, где и поросенок, и куры, и запах соответствующий. Взамен их за жилыми домами директор приказал соорудить низкие односкатные гаражи не гаражи, склады не склады, а что-то такое длинное, кирпичное, со множеством дверей; изнутри эту постройку разделили на клеточки вроде школьных пеналов и назвали их сараями-кладовками. Каждую дверь украсили белым номером, который соответствовал номеру квартиры. Внутри пеналов совхозный народ хранил разную рухлядь, дрова и уголек. Петухи здесь не пели. Мыши, правда, попискивали.
В других двух поселках урбаническая новизна меньше потеснила привычный уклад, поскольку дальше от глаз. Там и коров держали, и садики сохранили, и даже небольшие зеленые лужайки с колодцами посредине и с журавлями над ними. О водопроводе потолковали, но до него так и не дошло. Согласились обойтись колодцами. Однако и тут пашня под самый порог подходила. Когда тракторы зябь поднимали и разворачивались на краю, домики тряслись в предчувствии последнего своего часа. Но и к этому неудобству вскоре привыкли. Не весь же год пашут-сеют. А для хлеба гектары нужны. Их, эти гектары, Похвистнев находил где можно и где невозможно, а потом на собраниях не без гордости сказывал, сколько они изыскали дополнительных резервов для производства зерна. Он и приучил своих управляющих квадратные метры выгадывать. Круто спрашивал!