Ладным и крепким еще человеком видела его мать. Радовалась бесконечно приезду в такой день. Вот здесь он появился на свет белый, в это окно первый раз осмысленно поглядел на зеленые берега Глазомойки.
На крыльцо подымались рядышком. Савин даже под локоть ее взял. И двери перед ней открыл. Этак приятно, что загордилась.
Михаил Иларионович походил по комнатам, пошел на кухню, поздоровался, поговорил с женой и, вернувшись, сказал:
— Прилягу. Ты закрой ко мне дверь.
Он медленно разделся, лег на бок. И почти сразу уснул, подложив под щеку ладонь, как засыпал в детстве в этой же комнате.
Петровна с невесткой посудачили на кухне и, не сговариваясь, пошли в огород, чтобы не пропадал даром такой яркий день. Разделали по грядочке и взялись сеять морковь и петрушку, семена которых уже набухли в мокром песке, завернутые в тряпочку.
Вечером Савины уехали домой. В Кудрино.
2
Между тем апрель проходил, он запомнился как месяц добрый, тепла и солнца дал земле столько, что успел озеленить леса и поднять травы, особенно клевер. Рожь раскустилась, прихорошилась, все более укрывая зеленью пашню, так что к началу мая земля под ней уже не стала проглядываться.
С лугов потянуло совсем летним запахом, согрелись. Над ними, как и над нивой, целыми днями висели рано прилетевшие жаворонки, невидимые в солнечном небе. Пели-заливались, славили жизнь и свет. Люди полагали, что для них поют, их услаждают, но ошибались. Серыми комочками в тени подросших стеблей и листьев уже сидели на гнездах жаворонкины подруги, песни с неба предназначались им, во имя будущего потомства, пока заключенного в крошечных яичках, покрытых густыми коричневыми пятнами. Но и людям от песен, как говорится, перепадало: на душе веселей, когда с ранней рани слышишь, как заливаются. А тут еще солнечные дни и близкое уже лето. Все предвещало доброе лето, душевный покой.
Май не дошел и до половины, как для Савиных — гром с ясного неба: умерла Петровна, Михаила Иларионовича мать. В одночасье.
Печальное известие привез в Кудрино паренек Тимохин, Васятка, лужковский сосед старой Савиной, который более других бывал в центральной усадьбе колхоза. По просохшей тропе он катал на стареньком, скрипучем велосипеде за газетами и письмами на почту, по своим мальчишеским делам, всякий раз безошибочно отыскивая подходящий для своих резиновых сапог брод в болотистом препятствии, перемешанном тракторными колесами и гусеницами. Примчался, перевел дух возле савинского дома и шепотом сказал вышедшей к нему Катерине Григорьевне:
— Померла Петровна. Ночью, когда спала.
Савина отшатнулась, словно ударили ее в грудь. И глаза закрыла. Пересилив себя, приказала:
— Повтори…
И, выслушав известие еще раз, поняв скорбную правду, бросилась в дом за лекарством, потом выскочила — и мимо Тимохина, мимо каких-то людей побежала в правление, начисто забыв, что в такие дни агроном не сидит в конторе, картошку начали сажать в поле, она тоже собиралась после обеда вместе со всеми бухгалтерами и плановиками на переборку в хранилище. Пока разыскали Михаила Иларионовича, пока оседлали для него Орлика и он, ни на кого не глядя, суетливо забрался в седло и отъехал, Катерина Григорьевна успела отбить телеграммы невестке и сыну в область, дочери в Москву, сбегать к фельдшеру, и только тогда, вместе с четырьмя самыми близкими подругами покойницы, забралась в председательский газик и, плача, причитая вместе с ними, все торопила и торопила шофера, словно чем-то могла помочь Петровне, когда никакая помощь уже не требовалась.
Через болото они шли вброд, одевши резиновые сапоги. Вася ждал их на другой стороне и перешел к ним, чтобы показать, где идти. А далее пошли цепочкой. Как стали подходить к дому, Катерине Григорьевне вдруг страшно сделалось, остановилась, открытым ртом глотнула воздух и сказала:
— Силы нет! Что же это, господи?!
У дома стояли несколько человек, окна-двери настежь. Из черноты сеней и комнат вытягивало запах восковых свечей. Женщины крестились и плакали неслышными слезами.
Петровну уже обрядили, она лежала на столе ногами к дверям, в сложенных морщинистых руках горела свеча, пламя немного коптило и вытягивалось от сквозняка. Старушка в черном стояла перед другими свечами у ее изголовья с очками на носу и, запинаясь, читала нараспев все, что положено у православных. Еще трое-четверо жались вдоль стен, шепотом переговаривались и посматривали то на строгое лицо покойной, то на согбенную фигуру Ларионыча, сидевшего возле матери. Никого он не видел и ничего не слышал, во власти того высокого и отреченного, что приходит к человеку в подобные минуты. Лицо его потемнело и осунулось, он казался меньше и старей, чем три недели назад, когда вот здесь же распевал «Хазбулата».
Катерина Григорьевна вошла и опустилась на колени, до боли зажав зубами нижнюю губу, чтобы не разрыдаться. И все же не удержалась, заплакала по-бабьи в голос. Мороз по коже…
Савин поднял голову и строго произнес:
— Будет, будет тебе, Катя, Возьми себя в руки.
Она по-детски часто-часто закивала головой, лицо закрыла ладонями. Теперь только слышались тихие, полные невысказанной обиды и горечи всхлипывания.
Вошел приехавший из Кудрина фельдшер, посмотрел на Петровну, на Михаила Иларионовича, насупился и сказал так, чтобы все расслышали: «Ясное дело, сердце. Жаловалась она, лекарства пила. Теперь больше всего от сердца помирают». Он написал справку и, словно бы осерчав на покойницу, которая взяла и померла без предварительного уведомления медицины, ушел на кухню, куда его пригласила Тимохина, чтобы рассказать, как это случилось. Да и поднести сведущему в смертях человеку рюмку-другую за беспокойство.
И Катерина Григорьевна, и Михаил Иларионович уже знали, как умерла Петровна. Вместе с соседкой своей они вчера до самой ночи сажали картошку сперва в одном, потом в другом огороде, намаялись, но кончили последние рядки до темноты и, довольные сделанным, уселись на пустых корзинах возле хорошо зазеленевшей старой яблони, что испокон века росла в двух метрах от стены дома. Вот тогда Петровна и сказала с легким вздохом про эту яблоню, будто посадила ее сама, когда сына Мишу грудью кормила, и, сажая, задумала, чтобы этот, третий, ее маленький пережил яблоню. А сказавши так, вздохнула, и они несколько минут сидели молча. Вдруг старушка ойкнула и начала как-то странно клониться на сторону. И упала, корзина покатилась. Тимохина испугалась, взялась подымать ее, оттащила в избу. Уложила, привела в чувство. Дала капли Зеленина, осталась на ночь, легла. Даже уснула. Но вскоре открыла глаза, услышала слабый шепот:
— Помираю, Маша. Ты уж прости…
Вздохнула в последний раз и замерла. Случилось это часов около двух. Конечно, к рассвету все Лужки собрались возле Петровны. Тогда и отрядили Васю с печальным известием.
Тем временем накатился поздний вечер, свет в большой комнате не зажигали, только догоревшие свечи меняли. Старушка все читала. И Ларионыч все сидел, хотя народ разошелся. И тогда в комнате появился какой-то растерянный Митя Зайцев, кашлянул и остановился, не сводя глаз с Петровны. Был он испачкан в глине и пьян, что за ним редко числилось. Савин поднял голову и сурово сказал:
— Ты чего? Сажалку бросил?
— Готово, — буркнул Митя и облизал сухие губы.
— Что готово? — не понял Савин.
— Могила, говорю, готова. Вырыл, значит.
— Где?
— Где приказывала, — и кивком показал на Петровну.
— Сама приказывала?
— После пасхи, под Первый май. Позвала на кладбище и сказала — где. Пятерку мне сунула, а я и не просил, сама в карман запихнула. Прутик взяла и очертила на земле, чтоб, значит, не ошибся. Рядом с вашими бабкой и дедом, с отцом. Где все. Я эти бугорки знал, она на родителев день всегда украшала их.
Михаил Иларионович поднялся, подошел к отшатнувшемуся почему-то парню и неловко обнял его.
— Иди, — сказал он, — спать ложись. А завтра… в поле не ходи.