На том же урожайном поле, только с другой стороны, черепашьим шагом двигался по рядкам тяжеловесный картофельный комбайн. Водил его Веня Савин, на сортировке стояли лужковские женщины. От комбайна картошку увозили в самосвалах, через автовесы, на Кудринский пункт сортировки. И опять же в город, на зимнее хранение по различным базам.
Заботой самого Зайцева сделалась в эти дни семенная картошка. Вместе с агрономом он выбрал пять гектаров с наименее поврежденной ботвой. Ботву скосили, убрали и за три свежих утра копалкой выложили клубни на землю, под солнце и ветер, чтобы хорошенько подсушить.
Через два дня сюда перевели часть людей. Ведра у них обложили мешковиной, прицепные кузова тоже затянули брезентом, чтобы помягче клубням. А недалеко от навеса застелили соломой основания для буртов.
Зинаида согласилась побыть здесь за старшую. Она решительно пресекла все попытки обращаться с семенами, как с булыжниками, объяснила, что на зимнее хранение кладут небитые клубни. Из прицепов на соломенную подстилку стали сваливать машину за машиной. Бурты вытянулись метров по тридцать каждый. Два дня их держали открытыми, после чего окутали соломой, и сам Митя бульдозерной лопатой аккуратно подгреб с двух сторон землю. Клубни опять оказались в сухой прохладе. До весны. Старый, дедовский способ. Что поделаешь, если нет современного хранилища! Впрочем, не такой уж и плохой способ, если осень ядреная и без холодных дождей. Картошку со своих огородов тоже по сей день хранили в ямах. И ничего. Весной открывали и видели сухие чистые клубни. На базаре эта перебранная картошка шла на рубль три килограмма. Дороже магазинной, а брали охотно. Уж больно приглядна, вовсе без черноты от побоев и болезней.
Зина работала все эти дни с каким-то болезненным азартом. Выглядела она сумрачно, разговаривала неохотно, похоже, очень неприятная дума ни на минуту не вставляла ее. Когда вечером приходила домой, тоже не больно оживлялась даже при детях. Так, два слова с матерью, приказ Глебу и Борису ложиться, ответ на вопрос Марины — и скорее в спальню, чтобы побыть со своей думой наедине. Когда дети засыпали, она вытаскивала из-за лифчика потрепанные письма, два письма, полученные одно за другим, перечитывала их, и брови ее грозно сходились. Так она долго сидела, задумавшись, бросив руки с листками на колени. И такая горечь стыла на ее красивом лице, такая боль…
— Дура я, дура, — сказала однажды себе самой. И, еще раз оглядев листки, исписанные красивым почерком Бориса Силантьевича, принялась рвать их, медленно и с болью, сперва пополам, потом еще надвое, еще, пока в горсти не остался ворох мелких квадратиков. Она жестко смяла их, накинула на плечи шаль и вышла в огород, пахну́вший на нее холодом быстро остывшей земли и осеннего неба. Без слезинки на глазах открыла дверцу летней кухни, сунула в печку бумажную труху с несбывшимися надеждами и чиркнула спичкой. Стояла и завороженно смотрела на пламя. Все! Чего надумала? На что рассчитывала с кучей детей, с уже сложившейся, быстро проходящей бабьей судьбой?..
Откуда-то из далекого девичества выплыла в памяти частушка. С томительным ощущением безвозвратности она прислушивалась к ее звучанию:
Печку письмами топила,
Не подкладывала дров.
Все смотрела, как горела
Моя тайная любовь…
Вернувшись, она еще долго сидела над Борисом и Глебом, над Катенькой, вглядываясь при зеленоватом свете ночника в их безмятежные святые черты, и смутно угадывала, что в них прорезается от нее самой, а что от Архипа. А ведь были и молодость, и великие какие-то надежды, мечты о бесконечной радости от большого мира и необыкновенной, яркой жизни. Все это вспомнила, разглядев свою девичью мечту в Катенькином лице, доверчиво расслабленном во сне.
Рано утром, встретившись с Архипом на хозяйственном дворе, она подошла, поздоровалась и грубовато-ласково спросила:
— Чего домой не ходишь? Ай без нас тебе лучше? Бирюк бирюком. Хоть бы детей проведал.
— Проведаю, — ответил он простуженным голосом, радуясь в душе жениному приглашению, столь важному для него вниманию.
В ту же ночь он вернулся из Поповки и ночевал дома. Правда, опять на диване и в соседней комнате. Но дома. Лежал и улыбался, вспоминая, как после бани супруга вдруг поднесла ему рюмку и выглядела при этом на удивление доброй, хотя и несколько грустной, непохожей на ту искристо-веселую, какая Архипу нравилась больше всего. «Дошло вроде, — думал он перед сном. — Какой ни на есть, а все же законный муж. А без мужика ей, видать, тоже не сладко. Такая, понимашь ли, жизнь».
В это уже сентябрьское время погожьего бабьего лета раньше всех в доме Савиных просыпались Веня с Мариной. На верхотуре, в дачной комнатке, они доживали последние дни. Ночами становилось все холодней. Катерина Григорьевна который уж раз заговаривала о переезде в Кудрино. Личный дом Савина-младшего требовал большого ремонта. Его оставили до окончания полевых работ, скорее всего до зимы. А пока что Веня с раннего утра увозил Марину на работу, в Кудринскую школу. Занятия уже начались, но только в младших классах. Все старшие работали в колхозе на картошке и на огородах. Учительница биологии конечно же была с ними. Выбирать картошку и таскать ведра ей не давали, зато вся диспетчерская, организационная служба оказалась на ее плечах, а это ужас как хлопотно! Поди-ка обеспечь семьдесят юрких ребят, чтоб и тара была, и машины поблизости, чтобы не уставали, а с хорошим настроением делали дело и уже мечтали, куда они поедут на свои заработанные деньги во время зимних каникул, как обещала им новая биологичка.
Вечером приезжал Веня, находил свою супругу в пустом отцовском доме и увозил в Лужки. Врозь они не могли. И не хотели.
При муже она оживлялась, тормошила его расспросами, много рассказывала о своих ребятах и коллегах-учителях. И ни разу ни единым словом не выдала глубоко потаенной, вроде бы греховной тоски по шумным городским улицам, по гулкой и большой школе и по тем удивительным путешествиям, которые ежегодно устраивала. Была, держалась еще такая грусть, что там говорить. Теперь ее любознательность потихонечку, но все настойчивей обращалась к географически суженному району, в пределах кудринских владений. Она убедительно говорила Вене, что перво-наперво должна узнать все реки-ручьи, все тропы в лесах и все деревни вокруг. И прошлое их, и историю. Чем глубже, тем лучше.
— Лужки — это понятно, да, Веня? А Поповка? Почему Кудрино? Кудри? И Званя. Кого звала, кому звонила? А ведь это наша родина, правда, Веня, в ней так много скрытого, удивительного. Я должна рассказать ученикам. И тут родится наш маленький, так ведь? Для него мы тоже откроем всю прелесть родных мест. Для всех других, а то как-то подзабыли, где родились и живут, даже деда-бабку своих не помнят, не то чтобы третье колено или еще дальше. Слушай, а Глазомойка! Как звучит-то, а? Видно, за особенную чистоту прозвали, как ты думаешь? А помнишь запах грибного леса, куда мы ходили? А желтые кувшинки в том озере за Званей? Ох, какая же прелесть узнавать нашу землю!
Веня кивал, улыбался, крутил баранку на пути в Лужки. И, в свою очередь, размышлял о бесконечной цепи забот, окруживших его с первого дня деревенской жизни. Не-ет, он прав, уговорив Марину оставить город. Тут они гораздо нужней, больше сделают доброго, чем там. Тут такой навал обязательного, ничем не заменимого, что на десяток таких, как он, достанет! Сутки казались ему непомерно короткими, не успеешь оглянуться — вот она и ночь. А несделанного каждое утро — гора. И никто другой вместо него не переделает этого. Ему казалось иногда, что жизнь в Лужках со своего начального начала была рассчитана на его непременное личное присутствие. Не окажись тут Вениамина, определенно возник бы некий вакуум, пустота, опасная для Лужков, для полей, для людей на них и для других людей, которые будут пользоваться добром в Лужках.