И пошло застолье.
Окошки открыли. Тихая лужковская улица наполнилась голосами, дворняги прибежали на шум, залаяли, им словно бы передалась общая приподнятость. Через короткое время песни запели, гармонь привезли, и как гармонист, приняв немного, наладился, так и заиграло все, запело. В кои-то дни даже за рекой стало слышно, как тянут нестройное «Хазбулат удалой…».
Правда, сперва ощущалось некоторое неудобство, размолвка давала о себе знать, председатель и агроном нет-нет да и поглядывали друг на друга, ждали, кто начнет, ведь не могло же застолье обойтись без примирения, тут обида либо испарится, либо обернется полным разрывом. Слава богу, произошло согласие.
— А вот ордена я тебе, Ларионыч, так и не схлопотал, — Дьяконов развел руками. — Промолчали на все мои доводы. Понятное дело, многим ты настроение попортил. Они — брито, ты — стрижено. Запоминается. И соответственная реакция. Но ты должен знать, что в колхозе и у всех нас уважение к тебе самое высокое. Труды ценим, мысли разделяем. Так что ты не держи на товарища Дьяконова зла. Всякое случается… За тебя, друг верный, за твое здоровье!
Агроном потянулся к Дьяконову, чокнулся, пригубил и тут же сказал, чтобы все слышали:
— Забудем это поганое дело. Одно только скажу: собственное мнение у Савина и после шестидесяти останется! Без своей головы человеку жить невозможно. Не куклы. И не манекены.
— Ну, я вижу, с агрономом не соскучишься! — Председатель поставил чарку. — Всякий раз, как мы с тобой в район или в область приезжаем, я только и думаю, как бы разрядить безвредно твои афронты. Буфером при тебе состою, чтоб до горячего не дошло. Ты же меры не знаешь, о себе не думаешь. Как заведешься… Помнишь, о комплексах в райкоме? Вижу, Глебов волком на тебя смотрит, а ты все свое: не надо! Его тоже понять можно, не сам придумал эти бетонки. Ну и ладно, пусть считает, что убедил. А как оно на деле получится, это уж потом разберемся. Молчи, кивай согласно.
— А ты не торопись хвататься за советы. Своя голова есть?
— Есть. Вот она! — И Дьяконов, уже захмелевший, постучал по лбу пальцами. — Эта голова обязана соображать, ей судьбы людские вручены. Колхоз. И ты в этом колхозе, Ларионыч. Зачем на рожон лезть?
— Вот именно: зачем? — запальчиво подхватил Савин. — Деревни не защитил…
— И правильно сделал, если о Поповке. Она жить приказала еще раньше дурьей директивы.
— А Лужки?
— Я о них — ни слова плохого! Как перед крестом…
— Зато в районе не забыли списать живое.
— Забудут! Уже забыли. У них таких деревень… Не упомнят, о которых речь. Без спора все у нас останется как надо. И в Поповку вернемся еще до того, как району выдадут за сокращение пахотной земли. Предвижу. Пойми, в нашем деле без дипломатии тоже нельзя. А ты враз на дыбки, грудью на скандал. Этак тебя ненадолго хватит, дорогой товарищ.
— Ладно. Время покажет, как надо — грудью или тихой сапой. Дорогу строить в Лужки запросим, а в районе скажут: не будет дороги, деревня неперспективная. Что тогда?
— Скажут? Ну и ладно. А мы сделаем по-своему. Помнишь, с мелиораторами? Ты всех в районе разозлил, когда не стал подписывать акта, не понравилось тебе, что канавы устроили без заградительных щитов для полива. А я подписал. Район отчитался и успокоился. Подписал, а деньги ихней конторе не платил, пока не устроили щиты. Без шума и гама. И все довольны. Затворы, конечно, пустяк, но дипломатия; а шуму ты наделал!..
Катерина Григорьевна сказала:
— Э эх, мужики, мужики! Завелись за таким-то столом! Давайте за лужковскую нашу хозяйку, за мамашу и ее здоровье!
И спор укатился за окно. Заговорили все разом. Петровна, мать Савина, в Лужках старше всех, род ее, по слухам, и построился здесь, у земли и реки, в конце минувшего века, когда помещики свою землю продавали за полцены. Прародительница! Ее стали величать, запели, гармонь заиграла громче. Вспомнили деда и мужа Петровны, за нынешнего Савина поклонились. И тут она заплакала от старушечьего своего счастья, фартук к глазам, и пошла в спальню пить капли от сердца.
— А за то, что приехал, — спасибо, — примирительно сказал Михаил Иларионович. — Я, честно говоря, не ждал…
— Кого обмануть задумал! — Дьяконов громко хохотнул. — Да мы за тобой три дня агентуру держали, чтобы не прозевать! Хотели было следом поехать, потом порассудили: нет, завтра, то есть сегодня. И точно! — Сергей Иванович глянул на часы. — Ох, братцы мои, двенадцатый уже. А мне в семь утра со свежей головой с плановиками сидеть надо, а к девяти в район. Там спору будет!.. Посевные планы утрясать, Ларионыч.
— Гляди, чтоб опять не поругаться, — сказал Савин. — Как наметили, отбивайся до конца. Зерновых под завязку взяли, ни гектара больше! Вспомни им Поповку, брошенные пашни…
— В курсе, в курсе. — И Дьяконов поднялся.
Гости стали собираться. Вышли толпой, темень непроглядная, как это случается в апрельскую пору, когда по низинам распускаются ольховые сережки, а березы примеряют нарядные весенние платьица. За два шага ничего не углядишь, как черная стена стоит.
Уходили гости долго, все никак порога не решались переступить. У одного шапка потерялась, потом выяснилось, посошок не все допили, чего-то самого важного не сказали имениннику. Вдруг Петровну потеряли, усталость сморила ее, в комнатушке за печкой задремала. Подняли, попрощались, речь опять зашла о сыне да о ее здравии, вон какой дом и сад с огородом держит в старых руках! Часу, кажется, во втором вышли запрягать, повалились в сено, тьма кромешная, усталость, уже не до песен.
— Давно бы мост поставить надо, — сонно бурчал Дьяконов, когда лошади испуганно приостановились перед черной лужей болота. — Деревню держим, а моста нету. Что за непорядок такой? И кто тут председатель?..
— Найди три бетонные трубы, остальное как-нибудь провернем, — говорил Савин, держась за тележку. Он провожал гостей до брода.
— Ладно, попробую у мелиораторов. Ты им не подписал акта, а я подписал. Добром за добро. Напомни.
Лошадиные копыта уже разбрызгивали воду. Савин с другими лужковцами стояли на берегу, следили, как тележки выбирались на другой берег. Убедившись, что никто не искупался, пошли в деревню.
Душа у Савина отогрелась.
От дома уже торопилась Катерина Григорьевна с курткой в руках.
— Захолодал, поди. Набрось. — И сама одела на мужа теплое. — Ишь, молодой, расхрабрился…
Через полчаса во всех лужковских хатах не светилось ни одно оконце. Уснули.
Утро подступало в тишине. Петухи пропустили свой час.
Солнце еще не скоро поднялось, серая облачность прижала его где-то за горизонтом, но небо постепенно наливалось светом, и все вокруг — бугор с домами поверху, речная пойма, еще не совсем зеленая, но уже и не серая, с ленточкой заголубевшей Глазомойки под бугром, лес вдали за ней, — все, подернутое рассветным туманом, предстало перед глазами Савина, когда он прежде всех, так и не уснувши, вышел на улицу и огляделся.
Свежо и простенько дремала сонная земля, уютная и немного еще стылая от недавно ушедшей зимы. Бесконечно часто видел он эту картину мальчишечьими глазами, жадными юношескими, крестьянскими расчетливыми, и каждый раз по-иному, все внове, хотя здесь, на первый взгляд, ничего не менялось.
Грустью веяло сегодня от старых Лужков. Давнее-прошлое угадывалось в этих почерневших от времени избах; они застыли рядком на короткой улице. Дома, сараи, пашня по левую сторону от реки, туманные сараи за деревней, где недостроенный навес и скотник — все это выросло, похоже, вместе с лесом, огородами, с лугом и с речкой и составило одно неразрывное с небом, с начавшей зеленеть землей. Все дышало тихим покоем, все жило привычной глубинной жизнью. Люди не нарушили природной красы, не потеснили ее, хотя копошились здесь целое столетие; умудрились провести свет и наставить на крышах антенны, притащить машины и тракторы, построили жилища. Думалось — навсегда. И трудно было даже представить себе все окружающее без деревни. Уйди отсюда люди — и в природе что-то необратимо переменится. Развалятся избы, зарастут пути-дороги, лес покроет пашню, и сделается на этих угорьям точно так же, как было тысячу лет назад, до Ярослава, до предприимчивого Гостомысла, до заселения Русской равнины…