— А если, — обратился Орлов к Плещееву, — если вы уговорите своего Алексея воздействовать в полку на его ближайших друзей, чтобы они к Этьену переменили свое отношение?
— Мне думается... — уклончиво ответил Плещеев, — моему Алексею трудно будет убедить окружающих, что он поступает по велению сердца, — ведь граф Захар Чернышев его друг и двоюродный брат.
— Я попытаюсь с вашим Алексеем сама побеседовать, — вдруг вмешалась Ольга Александровна. — Я его уговорю. — И поднялась.
Вальс тем временем кончился. Отозвав Алексея, Жеребцова удалилась с ним в соседнюю комнату.
Бенкендорф взял скрипку и начал играть. Он заиграл нечто сладостное, беспредельно взволнованное, исполненное чар и лунного света. Эти чары взбудоражили Александра Алексеевича. Казалось ему, будто трагический голос взывал к нему, ожидая опоры и помощи. Померещился в звуках стон больного ребенка и словно вдалеке — молитва матери над изголовьем...
Огонь-Догановский все так же сидел, уйдя в свое кресло, за весь вечер ни слова не проронив. Притворялся, будто слушает музыку и витает мыслями в заоблачных сферах. Иезуит... тайный иезуит...
Долго играл Бенкендорф. Долго, мучительно долго беседовала Ольга Александровна с Алексеем. Плещееву становилось не по себе: он чувствовал, что там, за дверью, сейчас происходит нечто крайне серьезное, нечто такое, что может осложнить, даже перевернуть теперь жизнь всей семьи. Когда же кончит играть Бенкендорф?.. Видимо, никогда.
Рывком раскрылась дверь. Алексей, неузнаваемый, словно обожженный, с мертвым, землистого цвета лицом, стремительно, не глядя ни на кого, пробежал по гостиной и вышел, не проронив ни единого слова.
— Что это с ним? — спросил Орлов у Плещеева.
— Не знаю. Спросите Ольгу Александровну.
Размеренно, спокойно, такая же, как и всегда, высокомерная и величавая, вошла Ольга Александровна и окинула гостей своим водянисто-зеленым взглядом Медузы. В ответ на расспросы сказала: «Все пустяки. Юноша чрезмерно чувствительный». Бенкендорф усмехнулся и заиграл глупую немецкую песенку о милом Аугустине, который «все потерял».
Потом начали опять танцевать.
Александр Алексеевич подошел к Жеребцовой и, улучив минуту, когда рядом не было никого, спросил ее тихим, сдавленным от бешенства голосом:
— Что... что вы сказали моему сыну?
— Вашему сыну?.. — холодно ответила она. — Разве он сын ваш?
— Гораздо больше, чем Этьен сын моего друга, вашего зятя Николеньки Бороздина.
— Eh bien. На ваш вопрос я вам отвечу. Я рассказала вашему сыну о том, как вам изменила природная сила и как вы заснули в Березовом домике. Вы думаете, женщина, такая, как я, может это простить?
Весь вечер, всю ночь напролет шел дождь — осенний, холодный. Алексей домой не вернулся. Впрочем, он часто и прежде ночевал в казармах. Но сегодня Александр Алексеевич беспокоился.
Утром на репетицию он не поехал — бог с ним, с театром!.. Съездил на Звенигородскую, в казармы лейб-гвардии Конного полка, — там Алексей, оказывается, не ночевал; оттуда — в другие казармы полка, в манеж, где Исаакий.
Помчались с Тимофеем вдвоем в Петропавловскую. В числе арестованных Алексей там не значился. На Дворцовой повстречался Федик Вадковский. Тот успокаивал, вместе с Плещеевым поехал на дальнейшие поиски. Побывали у братьев Тургеневых на Фонтанке. Там тоже его успокаивали. Куда же теперь?..
Тимофей надоумил заехать напротив, на ту сторону Фонтанки, — к Муравьевым и Карамзину, который теперь у них на втором этаже проживает... Через Симеоновский мост к Итальянской... Дом Муравьевых — второй от угла... после дома Шувалова...
Слава богу, оказывается, Алексей здесь ночевал. Только что вышел в сад воздухом подышать. Встревоженная Александрин рассказала, как вчера поздно-поздно вечером, в дождь, Алексея встретил Никита около Михайловского замка, насквозь промокшего, еле уговорил к ним прийти, благо, что близко. Алексей на расспросы ничего не отвечал. Его переодели, дали водки, горячего чаю с малиной, уложили в отдельный апартамент. Вcю-то ночь он глаз не сомкнул. Кашлял, курил, бродил по комнате взад и вперед. Под утро ему дали снотворного. Совсем недавно проснулся и, не позавтракав, в сад ушел, не надев даже шинели.
Плещеев отправился в парк. Парк Муравьевых расстилался на целый квартал, вплоть до Караванной, где были въездные ворота. В саду он Алексея нигде не нашел. Привратник сказал, он-де только что видел его во дворе, около дровяных сараев. От сердца отлегло.
Да, Алексей был там. Несмотря на холод и ветер, снял мундир и рубашку, тяжелым колуном разбивал поленья одно за другим. Кругляки так и разлетались в разные стороны. Алеша замахивался колуном по-мужичьи, как дровосеки: чуточку сбоку, над правым плечом. Выбирал чурбаны те, что труднее, — кряжистые, сучковатые и сырые. Плещеева он не заметил.
Поставив поленце, занес колун над плечом для удара, но оно, потеряв равновесие, свалилось, — замах оказался впустую... накопленная, подготовленная энергия не получила разрядки. Алексей обозлился. Схватив в сердцах упавший дровяшок и придерживая левой рукой, правой разом разрубил его надвое и раздраженно отбросил ногой. На мокрой от пота смуглой спине выступала мускулатура, и Плещеев, как он ни был взволнован, залюбовался скульптурой плеч, заплечья, лопаток, тонкою талией... «Я ж говорил: Дискобол... но из бронзы...»
Когда обрубыши совсем недавно могучей користой плахи раздробленною грудой валялись у ног, Лёлик вытер пот с лица, опять-таки повадкою дровосека — не платком, а локтем.
— На, возьми мой платок, — сказал старший Плещеев.
— Ну его! — Голос был надтреснутый, неожиданно грубый, мужичий. Потом спохватился: — Доброе утро...
— Кому клин, кому блин, кому шиш, — попытался пошутить Плещеев, делая вид, будто ничего и не произошло. — Сам со двора, и глянь — по дрова, так, что ли?
— Вернемся, батюшка, в дом. Я умоюсь, и выйдем... вместе... Только ни о чем не расспрашивайте...
Тон небывалый — беспрекословный. Прежде так не водилось. Но слава те господи: Лёлик возвращается к жизни. Что же все-таки там, в будуаре у Жеребцовой, произошло?.. Тимофей побрил Алексея. Простившись с хозяевами, Лёлик надел шинель, вышел вместе с Плещеевым в сад. Молчали.
Алеша шел впереди. Свернул по Караванной направо, на Инженерную, и от площади — прямо, по одному направлению, меж конюшнями и манежем. Потом меж двух павильонов Баженова они перешли через канал по опущенному подъемному мосту, очутились на обширном плацу перед растреллиевским монументом Петра. Впереди — Михайловский замок.
Семнадцать лет не заходил сюда Александр Алексеевич. И сейчас жутью повеяло от этого ныне пустынного, зловещего места. Даже хлыстовка Татаринова со своим кагалом скопцов, с дьявольскими радениями перебралась отсюда подальше — на улицу 2‑й роты Измайловского.
Алексей упорно шагал вперед и вперед. Во внутренний двор он не стал заходить, обогнул дворец слева и дошел до закругленного внешнего угла, откуда был уже виден Летний сад и отделяющий его от замка канал речки Мойки. Было холодно. Дул резкий северо-западный ветер.
Алексей закинул голову вверх, оглядывая этажи одним за другим. С трудом произнес шепотом, все таким же хриплым, придавленным:
— Покажите окна... той комнаты... где вы убили моего отца.
— Нет!.. Нет!.. Он тебе не отец!.. — воплем вырвалось у Плещеева. — Я могу поклясться самым святым... памятью твоей матери... Я, я твой отец.
Алексей напряженно смотрел на Плещеева. Хотел верить. Однако — не верил. И все же мучительно, страстно хотел, хотел поверить. Поверить тому, которого с детства почитал за отца. Но мешала тяжкая груда сомнений и подозрений, посеянных в детской душе когда-то Визаром, затем случайно оброненным замечанием Анны Родионовны. Они получили как будто бы подтверждение в инсинуациях князя Голицына. Теперь превратились в уверенность — после свидетельства Жеребцовой, подкрепленного, казалось бы, реальными обоснованиями. Жеребцова так твердо уверила, что Алексей — сын императора Павла и что она истину слов своих может на Евангелии присягнуть, ибо знает все обстоятельства, до мельчайших подробностей. Ведь она — современница, почти очевидец протекавших событий. На Кутайсова сослалась, на Растопчиных, потом... потом на Огонь-Догановского...