В. А. ЖУКОВСКИЙ
Редкая миниатюра 1813 года
— Он мечтает о военной карьере, притом кавалеристом. Лошадей больно любит. Постараюсь его определить в лейб-гвардии Конный. Дорого содержание обойдется, да там служили все наши родичи. Традиции над нами пока что очень сильны.
— Я счастлив за твоих сыновей: они попадут в круг добрых товарищей, сверстников умных и образованных. А ты, Александр, пробивайся сквозь душную атмосферу, сокрушай все препятствия на пути. И трудности тебе силы только прибавят. К несчастию, мое пребывание в свете и при дворе — сплошное убийство.
Жуковский замолчал, охваченный унынием, и Александр осторожно спросил, не потому ли его муза в последнее время так скупа на стихи...
— Да, моей музе свет закружил несколько голову. — И вздохнул.
— Я знал: близость двора для поэта — ох как опасна!
— На новом поприще мне надобно многое знать, изучить. О, если бы ты знал, какую пропасть наук я уже сейчас изучаю!.. В своих наездах в Дерпт я курс в тамошнем университете прохожу наравне с юными буршами. Слушаю лекции лучших европейских ученых. Я новый вкус обрел к труду. Я могу быть — и буду — полезен целой России.
— Ой, не хитри, милый друг! В Дерпт ты ездишь так часто не из-за университета. Из-за любви к своей Маше.
— Признаюсь, спокойствие Маши есть самая лучшая для меня драгоценность. Мысль, что у нее на душе после замужества ясно и тихо, — для меня утешение. Но хочу, чтобы ее счастье было под моею защитой.
— Насколько довелось мне заметить, Маша ныне видит счастье свое в исполнении долга. А Мойер, так мне кажется, человек благородной души.
— Он профессор хирургии и читает лекции в Дерптском университете, имеет около шести тысяч доходу, а бедных лечит бесплатно и даже сам их отыскивает.
— Но главное богатство его — в голове и трудах. Машино счастье будет такое, какое надобно всякой женщине на земле.
— Признаюсь тебе, милая черная рожа, Машу люблю я, как жизнь. Видеть ее и делить ее спокойное счастье — все для меня.
В дверь постучали. Вошел Алексей с каким-то нахохлившимся видом. Рыжеватые волосы непокорными петушками торчали на макушке. Сзади выглядывала смеющаяся физиономия Феди Вадковского. С младшим братом он воспитывался в частном коллеже профессора истории Гинрихса. В их училище допускались ежевечерние отлучки питомцев, при обязательном возвращении в десять часов, не то что в пансионе аббата Николь. Лёлик попросил у отца разрешения пройтись впервые по улицам Петербурга вместе с кузеном.
— До чего у нас неприятная улица! — говорил Лёлик Вадковскому. — Мрачная, плохо мощенная, панели разбиты... фонарей почти нету... Га-лер-на‑я...
— Каторжников напоминает, цепями прикованных к веслам... Почему Тимофей здесь поселился?
— Его, больного, почти умирающего, в этом доме, когда-то выхаживал батюшка... И Тимофей любит о том вспоминать.
Алеша заметил, что лучшие здания улицы обращены главными фасадами на Аглинскую набережную, на Неву, а сюда выходят лишь службы, сараи, конюшни, деревянные флигеля.
— Ты верно угадал. А ведь дома богатейшие. Это дом графа Головина, покрупнее — графа Румянцева. Теперь монументальный дворец Иностранной коллегии, здесь Пушкин числится в чине коллежского секретаря.
— Тут и отец мой служил в юные годы. Где-то поблизости должен располагаться квартал, целиком принадлежавший Ольге Александровне Жеребцовой.
— Ах, это родная сестрица знаменитого Зубова, последнего фаворита Екатерины?..
— Я слышал, как батюшка называл Жеребцову женщиной с глазами Медузы, а Жуковский ответил, что от взгляда Медузы в жилах кровь застывает и меркнет сознание.
— Знаю, Алеша. Человек просто превращается в камень.
— Интересно было бы заглянуть в глаза Жеребцовой. Превращусь я в камень или нет?..
— Не говори глупостей, Алексей. Вот здесь, налево, дом богатейшего графа Лаваля. За дочкой его ухаживает сослуживец старших братьев моих князь Трубецкой, скоро свадьбу будут играть. А теперь слева — Сенат... Окна завешены. Тут корпят, копаясь в мертвых пергаментах, пергаментные старцы. Персоны!.. Патриархи, почитающие себя цветом нации, ее высшей силой и крепостью! Патриции, черт их побери!
— Вяземский говорил, что патриции древнего Рима содержали по две тысячи рабов только для неги и роскоши. Под конец подорвали физические и моральные силы излишествами и развратом. Выродились в хилое племя ублюдков. А рабы и плебеи сберегли духовную чистоту и создали исподволь культ недосягаемой нравственной высоты.
— Как я завидую, что ты с Вяземским познакомился!
Слева — Сенатом, справа — Синодом Галерная улица обрывалась. Лёлик видел Сенатскую площадь впервые.
Он остолбенел: небо расчерчено ярко-красными от заката полосами перистых разорванных облаков, похожих на полчище хвостатых ракет. Черным пронзительным силуэтом вырезывается статуя всадника на взлетевшем коне. Его правая, чуть видная отсюда рука, посадка Петра поражают титанической мощью. Юноша приметил деталь, воздвигнутую скульптором для равновесия монумента, — растоптанную копытами змею. Свисая назад, вдоль пьедестала, она извивается судорожно. Сила впечатления от нее была столь велика, что ему стало не по себе.
— Ох, я бы такую змею саблей... или кинжалом...
А Федик Вадковский спросил:
— Кинжалом?.. Гм... а твой Лунин вернул ваш кинжал?
— Нет, пока еще не вернул. Ведь он вышел в отставку. Перед самым отъездом в Париж, год назад, прислал к нам в деревню письмо, чтобы батюшка о кинжале не беспокоился. Клинок все так же остер и будет возвращен при первой их встрече в России.
Широко раскинулась помпезная Сенатская площадь. Слева — Нева.
Юноши подошли по набережной к гранитному парапету со съездом к Исаакиевскому плашкоутному мосту. Мост соединял Сенатскую площадь и Сухопутный шляхетный корпус на той стороне. Дул резкий западный ветер. У. самых ног беспокойно проносилась Нева. Реки такой силы Лёлик до сих пор ни разу не видел. Вода стремительно прорывалась, разделяясь протоками между лодок плашкоутного моста.
— «Вот точно так же проносится жизнь», — это Жуковский всегда говорит.
— Ну, наша-то жизнь только лишь начинается...
Вадковский повел кузена от моста немного правей, вдоль Невы, по заваленной камнями набережной. Он хотел показать судостроительную Адмиралтейскую верфь. Пришлось вскарабкаться по груде мраморных колонн и обломков, заготовленных для стройки Исаакия. Увидели недостроенные, внушительные корпуса судов. Сейчас из-за позднего времени работы заканчивались, матросы сворачивали паруса, убирали бруски, прятали реи. Два офицера что-то торопливо заносили в журналы. Ярко горела золотая игла Адмиралтейства. А вдали другая игла — шпиль собора Петропавловской крепости — смутно виднелась, уже поглощенная сумерками.
Два матроса тащили тяжелые бунты канатов; один, оступившись, уронил связку у ног офицера. Тот непристойно его обругал и два раза ударил кулаком по лицу — кровь выступила около носа.
— Мерзавец! — прошептал, не удержавшись, Вадковский. — Как только он смеет!..
— Но везде, говорят, эдак в армии принято. Все офицеры... Твои братья... тоже, наверное, бьют солдат по лицу...
— Что ты!.. Старший, Иваш, капитан, человек добрейшей души. Павел, поручик, тоже мягкосердечный. Да солдаты в Семеновском никаких поводов к тому не дают. Если Кавалергардский славен офицерским составом, то Семеновский — солдатами. Да вон, вон идут четыре гвардейца семеновца. С увольнительной, а как идут!.. Строя не держат — вольно шагают, — но выправка, выправка! Пуговки начищены, видно отсюда, блестят! Ремни все подтянуты. А кивера! Султаны у всех с одним уклоном торчат, словно выверены транспортиром. При этом вежливы всюду, и на улицах, и между собою в казармах.